Я играю фестончиками скатерти, смотрю, как мелькают в ее руках разноцветные нити, и тоже размещаю свои острые локотки на столе.
— Ньйи волно (Нельзя), — голос ее звучит ласково, но твердо, и изысканные слова незнакомой речи завораживают меня.
— Почему?! Тебе можно, а мне нельзя?! Льзя!!! — мне пять лет, и я жонглирую языком, как вздумается! Удивительное ощущение лингвистической свободы, сияющий филологический полет! Никогда потом уже не подняться в него — знания давят балластом!
— Мне можно. Я старая. А тебе в жизнь входить, дом водить. Не комильфо, цуречка (доченька)!
— Почему ты так говоришь? — я кричу, и одновременно в моих карих и ее голубых глазах вспыхивают веселые искорки.
— Потому что я полька. Есть такая страна — Польша. А в ней город Краков. Колбасу краковскую любишь? Вот она из города Краков.
Для меня все колбасы делятся на вкусные и не очень. В последнее время тех, которые «не очень», не было. Я киваю головой. Она удовлетворенно улыбается.
— А еще в Кракове есть красивые дома, высокие сосны и большая река. Синяя-синяя.
— Как твои глазки? — я смеюсь.
— Краше. Она задумывается, потом тихонько поет:
Ой, ты Висла голубая
Как цветок
Ты бежишь в чужие земли
Путь далек…
— Я тоже хочу в Польшу! — мой крик утвердителен и победоносен! Для пущей важности я стучу кулачком по столу, и фестоны скатерти подпрыгивают в знак согласия.
Она молчит с минуту, потом гладит меня по голове. Рука у нее маленькая, натруженная, тяжелая и немного дрожит.
— Куделька моя! — она убирает руку, мои кудряшки пружинят вверх. — А локти на стол все же не клади. И не чавкай, когда ешь. А то приедет из-за синих гор принц на белом коне за тобой, увидит, что такая красивая барышня локти на стол кладет и громко жует, огорчится и уедет обратно.
— Огорчится — горчицу съест?! — я продолжаю играть словами.
— Нет, без горчицы уедет грустный обратно. Скажет: я хотел ее сделать королевой, а она вести себя не умеет. Не комильфо!
— Пусть уезжает! — перспектива замужества с капризным печальным принцем меня нисколько не привлекает, и я легкомысленно расстаюсь с ней. — Он сам не камифо.
— Не комильфо. Это по-французски. Комильфо — как надо, не комильфо — как нельзя.
— Откуда ты все знаешь?
— Я во французской гимназии, школе, то есть, училась.
Ого! Французская гимназия в Польше — это что-то с чем-то! Франция! Страна волшебных духов «КлимА», которыми так дорожит моя мама. Мое воображение мгновенно накрывают синие воды Вислы и окутывает флер чего-то воздушного, безешного, французско-парфюмного. Я распахиваю глаза пошире.
— Скажи что-нибудь по-французски! Нет, по-польски! Ну, скажи!!!
— Не вертись! (это по-русски!) Je t’aime (я тебя люблю — по-французски), Kocham cię (я тебя люблю — по-польски). Оставь в покое хвост Барсика! Вот егоза! А теперь давай читать, ты за целый день и строчки не прочла.
(Все три фразы — скороговоркой на русском!)
— Не хочу читать! Расскажи что-нибудь!
— Еще как хочешь! На чем мы остановились?
— М-м-м… Девочка…
— «Девочка со спичками». Открывай книгу, — она подвигает мне старенький томик сказок Андерсена в синем переплете.
— «Как холодно было в этот вечер! Шел снег, и сумерки сгущались. А вечер был последний в году — канун Нового года», — я без видимого энтузиазма тяну по слогам слова. В майский теплый вечер трудно читать про холодные рождественские сумерки. Но она неумолима!
— Вот прочтешь до конца страницы — она маленькая! — и пойдем гулять!
— Расскажешь про Польшу? А про Францию? — торгуюсь я.
— Расскажу, — на дне голубых глаз вспыхивает и гаснет усмешка.
Я удовлетворенно прижимаюсь к ее теплому круглому боку. К другому боку прижимается четырехмесячный потомственный «дворянин» Барсик неопределенного цвета и сомнительных манер. И она еще говорит, что я не комильфо! Кто точно не комильфо, так этот хвостатый! Ворует, что ни попадя, — видно, тяжелое «дворянское»
Мы замираем так на минуту. Она молчит, прикрыв глаза и подперев голову рукою…
Иногда к ней приходят две приятельницы. Степенные, опрятные старушки. Рассаживаются у небогатого стола, вздыхают и расправляют на коленях чистые платочки. Угощение нехитрое — пирог-скородум с капустой, рассыпчатая горячая картошка с укропом, селедка, украшенная кольцами красного лука, домашняя кизиловая наливка. Поверх будничной плюшевой скатерти — нарядная льняная, вышитая гладью.
Старушки чинно выпивают, закусывают, тихо беседуют, потом одна из них снимает со стены гитару.
Поют много. Задумчиво, уйдя в себя, даже нехотя. Но с таким чувством, какого мне больше не доводилось слышать. Поют о том, что «в степи глухой замерзал ямщик», и о том, что в «лунном сиянии снег серебрится», и «что стоит, качаясь, тонкая рябина».
И напоследок всегда поют пронзительно, впечатывают в небеса надтреснутую женскую долю:
Позарастали стежки-дорожки,
Где проходили милого ножки,
Позарастали мохом-травою,
Где мы встречались, милый, с тобою…
«О-о-о-ю-ю…» — последний звук растворяется в воздухе…
Они прикрывают глаза. Мойры. Богини судьбы. Где-то в отстраненной памяти их взрываются города, грохочет война, репрессии косят родных и близких, погибают любимые, умирают от голода и тифа дети. Но они плывут над страданием, они молоды, и на талиях их можно сомкнуть руки. И среди них — она, моя няня — тоненькая, прелестная, говорящая по-французски с легким польским акцентом, волей судьбы занесенная в Баку.
Она так и не увидела больше голубой как цветок Вислы, не дождалась внуков и всю свою нежность перенесла на меня — соседскую девочку с темными, вспыхивающими как спичка и все запоминающими глазами…
— Скажи что-нибудь по-французски! Нет, по-польски! Ну, скажи, цурЕчка!!!
— Je t’aime (я тебя люблю — по-французски), Kocham cię (я тебя люблю — по-польски).
Я помню о тебе, няня моя, Елизавета Станиславовна Крашевска-Зозуля (20 октября 1909 года, Краков — 15 января 1988 года, Баку).
Я помню о тебе…