Удивительно, как люди способны усложнять себе жизнь. Нет, прав тот, кто сказал: «Не можешь изменить ситуацию, измени свое отношение к ней». Назаров так и сделал: соорудил себе огромный бутерброд с колбасой и вышел из дома.
Он, плодовитый литературный критик, давно уже мог сменить место жительства, переехать в новостройку или хотя бы вторичку. И жена, и, особенно, теща слезливо намекали ему на это — «дети растут, им отдельная комната понадобится, да и в кухне не развернуться, ну, что это такое?!» Но Назаров с идиотическим упорством оставался верен родительскому дому в старом итальянском дворе-колодце, где двери десяти квартирок выходили на один общий балкон с крутой лестницей.
Во дворе всегда стояла вонькая духота от сохнущего белья, котов и разнообразного соседского варева, но Назаров любил свой двор. В нем ему была знакома каждая выщербленная дверь, каждый камень был ему родным. И чем старше становился критик, тем больше было это родство, словно мир сужался до размеров колодца, но приобретал и колодезную глубину, и глубина эта падала в сердце…
Вопреки общеизвестному мнению, что критик всегда задним умом крепок, Назаров был творцом. Его статьи иной раз превосходили сам материал разбора, так что незадачливый автор пьесы или прозы поражался: «А, черт побери, неужели я так глубоко мыслил? И как только критик это узрел? Что значит профессионал!» И, благодарный, рассказывал собратьям по перу, что не перевелись-де еще настоящие ценители прекрасного. Собратья, особенно те, которым не повезло с критиками, угрюмо молчали.
Но в этот раз или луна была на ущербе, или звезды не сошлись, или старый тутовник отбрасывал тень как-то криво, но не получалась статья о психологизме современной прозы на примере рассказов молодых авторов. И обиднее всего было то, что никто не мешал: жена с детьми гостила у своей матери, и Назаров был рад этому.
Он любил семью вдумчивой спокойной любовью, ему нравилось наблюдать как растут дочери, как хлопочет на маленькой кухне жена — от всего ее облика веяло миловидностью и уютом. Но сейчас он был рад одиночеству: любовь и ласка нуждаются во взаимности, а творчеству нужна отрешенность.
И все шло как по маслу: и маячил хороший гонорар, и экран монитора светился призывно, и готовый к печати сборник рассказов лежал на столе, и к развитию сюжетов не придерешься, а… пустота! Ни уму, ни сердцу: Алик З. любит свою невесту Симу К. Она его тоже любит, но подспудно симпатизирует Руслану М. И пока свадьба по каким-то причинам затягивается (то не все приданое собрали, то кто-то из родственников некстати к праотцам отправился), Руслан М. как-то ненавязчиво завладевает сердцем Симы К.
В общем, в стане женихов маленькая перестановка, но от перемены слагаемых сумма не меняется. Все слагаемые слагаются как положено, свадьба играется, бывший жених благородно произносит тост за счастье молодых и, дабы излечить раненое сердце, уезжает поступать в заграничный вуз.
Во втором рассказе пожилой гулена муж, наконец-то, возвращается к своей старой верной жене, и та, проронив для приличия несколько горьких слез, принимает блудного Одиссея в объятья и ни разу не попрекает его своим вынужденным пенелопством. Вокруг бродят смущенные взрослые дети, взволнованный Одиссей вытирает покрасневшие глаза и возносит хвалу Господу за возвращение в лоно семьи.
И остальные рассказы в том же духе. Назаров как не бился, не знал, к чему подступиться. А психологизм — меленький, подленький психологизм — был в том, что критик уж больно хорошо знал авторов этих рассказов, был с ними в приятельских отношениях и сейчас раздирался между нежеланием обидеть авторов и желанием разнести их опусы в пух и прах.
Двор дохнул неряшливостью: воздух и небо будто провисли длинной серой слюной, все было влажным и неприятно липким на ощупь, почерневшие тутовые листья валялись тут и там. И все же в замкнутом пространстве двора было больше уюта, чем в теплом доме. Облысевший тутовник кряхтел, поскрипывая, кривая его тень дрожала. Назаров с аппетитом откусил от бутерброда и задумался…
Тутовник давно собирались спилить. Каждую весну толстый Фазиль торжественно ударял себя в грудь и клялся всеми своими родственниками — живыми и мертвыми, что он будет не он, если не спилит эту кривую высохшую деревяшку, которая и ягод уже давно не несла, а в последние годы стала угрожающе валиться на бок. Ему вторила добрая половина соседей: мол-де, и машинам въезд загораживает, и пройти нормально невозможно, и детям играть мешает, а упадет, так придавит кого-нибудь.
И всякий раз торжественные клятвы так и оставались клятвами. Тутовник кренился все больше, но так же победно торчал посередине двора. И всякий раз, бросая взгляд на уродливое дерево, кто-то из соседей задумчиво ронял: «Надо же, дух Везира как охраняет, не дает спилить…»
Лет сорок назад Везир-Волк был грозой всей округи. Огромный, смуглый до черноты, обросший жесткой седой бородой, он наводил ужас одним своим видом. Назаров даже сейчас поежился, вспомнив, как Везир отгонял их, мальчишек, от усыпанных красными ягодами веток. И никаких ласковых старческих увещеваний, типа: «Не трогайте, детки, животы заболят, тут еще неспелый, почернеет, так и лакомьтесь на здоровье», — не было и в помине. Напротив, была вздернутая к небу рука с огромной суковатой палкой, круглые, налитые яростью глаза и хищно подрагивающие усы под вислым носом.
Его побаивались даже почтенные отцы семейств — Везир знал их еще голопузыми и тоже жаждущими тутовых ягод. Тщетно! Старик охранял неприкосновенность дерева, как не всякая девица блюдет свою честь. И только когда почерневшие, истекающие соком ягоды начинали грузно шмякаться на землю, Везир делал знак здоровой рукой — вторая висела плетью, и женщины двора гурьбой кидались собирать их, осторожно трусили ветки в разостланные под деревом старые простыни. Везир и тут не успокаивался, придирчиво вглядываясь, не обломали ли какую-то ветку, не повредили ли ствол.
Волком его прозвали за нелюдимость, молчаливость и каменную уверенность в своих поступках. Говорили, что он каким-то чудом выжил в сталинской молотилке, и даже не угодил в лагерь, но в тюрьме ему перебили руку так, что потом она срослась неправильно. Что дети и жена его в войну погибли, а сам он, попав в окружение, просидел двое суток в сугробе. Смог выбраться и даже привел «языка», но отморозил себе все, что можно, и потому жениться во второй раз не смог. И так и доживал свой век в маленькой комнатушке с забранным решеткой окном, и лицо его со временем стало похоже на эту решетку.
Но человеку нужно быть привязанным к чему-то, и Везир посадил саженец тутового дерева, возился с ним как с младенцем, поливал, рыхлил почву, охранял и от ветра, и от мальчишек, и от котов — все они могли надломить слабенький росток.
Деревце оказалось благодарным — быстро пошло в рост, покрылось аккуратной густой листвой и на пятый год принесло первые плоды. И Волк превратился в цербера! Горе тому, кто хотя бы ненароком тянулся к созревающим ягодам, откуда-то из-под земли вырастала грозная фигура с хищно подрагивающими усами и точный удар палки-судьбы опускался на руку бедолаги.
Так и жили — двор сам по себе, а Везир с деревом сам по себе. И никого старик не впускал в свою жизнь и ни от кого не принимал даже крохотного угощения. Сам себе стряпал, да раз в неделю приходила пожилая молчаливая женщина, видно, какая-то родственница, прибирала в комнате, забирала узелок с грязным бельем и исчезала.
Все попытки наладить с ней контакт были безуспешны, и даже пронырливые кумушки-соседки приуныли — женщина оказалась твердой как кремень и односложно отвечала на любые вопросы. Для южного темперамента это было нетипично, и двор вынес негласный вердикт: «Волк и род его волчий, лучше не трогать, пусть сидит под своим деревом». И Везира не трогали, и он, упершись в палку, сидел целыми днями, пока позволяла погода, под деревом и смотрел прямо перед соб��й.
Трогать, конечно, не трогали, кто ж решится, да и недостойно было бы задирать старика, во дворе ходили чуть ли не по струночке, но вот за его пределами отводили душу и давали волю языкам! Особенно кривлялся Самир-йемишбаш (дынноголовый) — долговязый вертлявый пацан с вытянутой формой черепа. То насупит брови, то вытянет губы и коснется ими кончика носа, то примется вращать глазами, то схватит палку и начнет трясти ею над головой, что-то бормоча при этом — в общем, бесплатный цирк. И одну руку всегда привязывал к телу, чтобы добиться полного сходства со
Назаров смеялся вместе со всеми, но на дне души тяжело трепыхался стыд — ну, не правильно это, не должно быть так! Да, пусть от Везира не то что доброго слова, но даже взгляда не дождешься, пусть двор при его появлении вымирает, пусть тысячу раз будет волком, но ведь не шакал же! Но Самир изображал его так артистично, ребята покатывались со смеху, и Назаров тоже смеялся, чтобы быть своим среди них.
Скорее всего, Везир догадывался о геройствах Самира в соседнем дворе, потому что иногда останавливал на нем взгляд, полный иронии и скрытой издевки.
А потом случилось такое, после чего Везира вообще назвали зверем. Впрочем, ненадолго и всего лишь два человека. И было это так…