Малика Андреевна медленно перебирала бахрому скатерти. Вся жизнь прошла в этом доме, еще дедовском, потом родительском. Каждая вещь в нем имела свой запах, цвет и даже звучание. Так старое кресло издавало короткий печальный звук, будто вздыхало, а дверка рассохшегося шкафа — длинный и резкий, будто школьный звонок.
От отца-русского и матери-татарки ей досталось необычное имя и привлекательная внешность. Имя в переводе с арабского означало «Принцесса», и Малика помнила, как отец, подходя к ее детской кроватке, шутливо окликал ее: «Принцесса Андреевна, извольте просыпаться». Лицом Малика Андреевна была похожа на артистку Самойлову, ту юную и трепетную Веронику в бессмертных летящих «Журавлях».
Ах, время, время, безжалостное время… Не щадишь ты ни красавицу, ни дурнушку. С одинаковой безжалостностью вычерчиваешь ты скулы, делая их более резкими, с геометрической точностью касаешься щек, и они провисают, утрачивая юношескую припухлость и очарование. С какой дьявольской фантазией рисуешь ты на полотне человеческого лица узор из морщин и горьких складок, истончаешь губы, гасишь глаза. И вот уже ложится на голову первый снег, выбеливая ряд за рядом, и вот уже молодость остается как напоминание несколькими темными волосками на затылке, но вскоре и эти осенние чернотропы укроет зима.
Дом был главной любовью Малики Андреевны. Большой, нескладный, бестолково, но крепко сложенный, он был рассчитан на большую семью, на беспрерывный топот босых детских ножек по теплым половицам. Часть дома выходила на одичавший грушевый сад. По кривым стволам груш бегали веселые ящерки, в глубине листвы виднелись мелкие каменные плоды, но, самое главное, сад надежно защищал от солнца и любопытных глаз. Это радовало.
Трогательной и наивной мечте деда Малики о большой семье не суждено было сбыться. Малика Андреевна доживала свой век одна: единственная дочь ее, Раиса, или как называл ее муж — РаисА, вышла замуж и уехала в Ленинград. Семейная жизнь не заладилась, и она осталась одна с маленьким сыном Ленаром на руках. Но к матери не вернулась, осталась в своем далеком холодном городе, где даже глаза у людей напоминают синеватый невский лед. Малика Андреевна была южным человеком, горячее крымское солнце было у ней в крови, и глаза ее были похожи на ягоды винограда «Изабелла» — того самого, из которого делают самое колдовское и нежное вино Крыма, и она не понимала, как можно жить без гула Черного моря, без запаха кипарисов и соленой гальки.
Раиса приезжала редко и с какой-то неохотой. Она стала совсем северным человеком, и на многоцветье родного города смотрела с легкой снисходительной улыбкой, как смотрит взрослый человек на свою старую детскую игрушку. Несколько теплых, радужных воспоминаний, и вот уже снова игрушка убрана в дальний угол антресолей.
Ленар тоже был совсем не южным мальчиком — степенным, ровным, вдумчивым. Улыбка редко появлялась на его узких губах, он смотрел на Малику Андреевну поверх стекол небольших очков, и почему-то ей становилось не по себе от этого взгляда. Она понуждала себя любить внука, но с горечью понимала, что не чувствует к нему ничего, кроме привычных «должностных» чувств бабушки. Да и он многого не требовал. Чинно ел, чинно говорил «спасибо», и белые его носочки были всегда идеально чисты. Малика Андреевна вспоминала свое детство, загорелые ноги, исцарапанные тамариском и прибрежными колючками, и ей отчего-то становилось тоскливо.
Когда дочь с внуком уезжали, она чувствовала небольшое облегчение. Привычно чмокала отъезжающих в щеку, впихивала им в руки корзины и свертки с домашними разносолами, фруктами и прочей снедью, долго махала рукой на перроне и… внутренне улыбаясь, возвращалась в свой любимый деревянный дом, с прохладными чисто вымытыми половицами, в милое свое пристанище, пропахшее солью и сухими травами, винным запахом груш-дичков из сада и еще чем-то неуловимым, от чего вздрагивало и звенело сердце.
К Малике Андреевне редко приходили гости. Обычно это были две или три приятельницы, две золовки, жившие в Евпатории и после смерти брата нечасто, лишь по большим праздникам, наведывавшиеся к его вдове. Да и она не была любительницей кого-то обременять своим присутствием. Ей было хорошо в своем доме, она знала в нем каждую щербинку, каждую смешную отметину на косяке двери, на котором они с мужем отмечали рост Раисы, ежегодно делая новую черточку.
Впрочем, сегодня к ней должен наведаться старинный приятель — Георгий Валерьевич, или попросту Жоржик, с которым они вместе учились в школе, сидели за одной партой и который был беззаветно влюблен в нее до сих пор.
Ромео — так звали Жоржика в школе; постаревший Ромео — такое бы прозвище подошло ему сейчас. Иногда Малика Андреевна испытывала легкие угрызения совести: ведь по большому счету это из-за нее Жоржик так и не женился, не обзавелся детьми и даже не имел мало-мальски стоящего романа на стороне. У него в жизни была одна звезда — его Принцесса Малика, и еще большая страсть к музыке. Но и тут судьба насмешливо улыбнулась ему: вместо мужа он стал всего лишь добрым другом любимой женщины, а вместо исполнителя-виртуоза — всего лишь настройщиком роялей. Почти рядом, но всегда почти.
Вот и сегодня он придет, чтобы настроить старинное пианино, принадлежавшее еще матери Малики, красавице Эсьме, о чьей яркой красоте в Алупке некогда ходили легенды.
Сама Малика играть не умела. Эсьма, обладавшая небольшим, но глубоким контральто и прекрасно владевшая инструментом, иногда в сердцах кричала на Малику, что, мол, за какие такие грехи Бог послал ей дочь, которой на ухо наступил не один, а, очевидно, целая толпа медведей, и при этом долго и с удовольствием топталась на этом ухе! Малика была напрочь лишена музыкального слуха. После смерти Эсьмы черную полированную крышку пианино с золочеными шандалами никто не поднимал. Раиса оказалась равнодушной к музыке, но продать или подарить кому-то память о матери у Малики не поднималась рука.
Так и стояло пианино в углу, тускло мерцая потрескавшимся лаком, и молчать бы ему всегда, если бы Малика изредка, будто стесняясь, не просила бы Жоржика зайти и настроить его. Собственно говоря, не так оно и нуждалось в настройке, но Жоржик, нынешний Георгий Валерьевич, так чудесно играл на нем. Малика Андреевна усаживалась рядом и обращалась в слух.
Особенно часто звучал вальс Шопена № 7 До-диез минор. Оба любили эту вещь, и лицо Жоржика, длинное некрасивое лицо с лошадиными зубами, и впалыми, будто изъеденными астмой щеками, становилось одухотворенным. Тонкие пальцы его, пальцы пианиста, взлетали над пожелтевшими клавишами и касались их так легко, так бережно, будто ласкали любимую женщину, дотрагивались, как до святыни, до бархатистого шелка ее кожи. Лоб его бледнел, глаза были полузакрыты, а жиденькие серые волосы казались в эту минуту роскошной шевелюрой Шопена — вечного романтика в музыке, лунного композитора, испепеленного в тридцать девять лет неистовым солнцем Майорки и огненной любовью Жорж Санд.
Малика Андреевна вздохнула и улыбнулась своим мыслям. На часах было без четверти пять пополудни, и длинные тени уже пролегли на полу слева направо. Звонок в дверь. Жоржик.
— Прости, припозднился, Малика. Работы много. Учебный год начался, все просят настроить инструменты. Здравствуй.
— Что-то редко ты стал меня навещать, — проворчала Малика больше для виду. — Последний раз в мае был.
— Ну, так то-сё, туда-сюда. Сама знаешь.
— Знаю, — коротко ответила Малика, хотя на самом деле никаких «то-сё» она не знала, а знала, что Жоржик пореже старается бывать у нее, чтобы не бередить душевную рану. Но она не была бы женщиной, если бы не попеняла ему за редкие визиты.- Есть будешь?
— Нет, что ты! Вот от чаю не откажусь. Продрог что-то. Как Раиса, внук? Звонят, пишут?
— Нормально, — пожала плечами Малика. — Живы-здоровы. Привет тебе передавала Раиса.
— Я ее еще маленькой помню, — вздохнул Жоржик. — Веселая была, все спрашивала: «Дядя Шошик, ты пофему к нам едко пйиходиф?! Ты када мне мифку подаиф?»
— Да ты ей мишек этих надарил кучу. Вон на антресолях всех размеров и сортов. И пластмассовые, и мохнатые, и белые, и коричневые. Я ей говорила: «Возьми Ленару». А она: «Нет, кто сейчас такими старыми играет, у него лучше есть». Так и лежат.
— Ну, правильно она говорит, зачем ему старые игрушки. В Ленинграде красивее можно найти. Ладно, пойду работать.