Марево — сизое как рута, сизое как старушечьи вены, дрожало в воздухе и наливало сладостью янтарные гроздья и рыхлые ягоды смоквы. И они, истомленные, истекающие соком, с глухим стуком шмякались об асфальт, распластывались липкой лепешкой, привлекали на пиршество мух. А разве нельзя и мухам побаловаться Божьим изобилием? Или они не Божьи твари?!
— Дурашка, Дурашка…
— Р-р-р!
— Стой, Дурашка, не вертись!
Рустам погладил собаку. Тотчас из окна двухэтажного дома высунулась встрепанная женская голова с повязкой на лбу.
— Я тебе сколько раз говорила, не трогать собаку. Мало ли какие у нее микробы. Заболеешь — клянусь жизнью твоего брата — лечить не буду!
— Обязательно моей жизнью надо клясться! — послышался вопль шестилетнего Камиля.- Почему его жизнью не клянешься?!
— Цыц! — прикрикнула мать.- Тоже мне — вчерашнее яйцо курицу учит! Вот отец придет — все расскажу ему! Рустам, Руста-ам!
— Да, мама! — Рустам хихикал, но придал голосу серьезность, ибо легкомысленный смех не украшает девятилетнего мужчину!
— Привяжи собаку к дереву, мой руки и поднимайся в дом. Обедать будем.
Обедать — это всегда хорошо. И пока Рустам привязывал Дурашку к айвовому дереву, мыл руки, мама уже выкладывала на стол салат из огурцов и помидоров и разливала по тарелкам суп с мясными тефтелями и горохом — любимое блюдо мальчишек.
— Бери хлеб, — мать подвинула к Рустаму тарелку с хлебом.
— А ты не болтай ногами, — обратилась она к Камилю. Тот сосредоточенно выскребал со дна тарелки гущу и болтал ногами под столом. Голос матери вдруг стал просительным.
— Когда поешь, Рустамчик, отнеси дедушке немного супу. Я налила уже в банку.
— Ну, мам!!! — В планы Рустама явно не входило тащиться через весь поселок с кошелкой, когда можно провести остаток дня с толком! Окунуться в пенное, ласковое море, поваляться на песке, погрызть горячие соленые початки кукурузы, побегать с Дурашкой по берегу, залезть на дерево и собрать инжир — да мало ли еще важных дел! Он скорчил умоляющую рожу.
— Никуда инжир не денется, — сказала мама. — И море не убежит. А дедушка один, скучает, к нам ему приходить трудно, он старенький, надо его навестить, побаловать домашним.
Своего двоюродного деда, дядю матери, Рустам любил сложной любовью. С упрямым этим голубоглазым стариком было интересно, но долго рядом с ним находиться было нельзя. Старик обожал лук и чеснок, считал их панацеей от всех болезней и ел по три раза в день. Возможно, поэтому и дожил до 81 года, пережив жену и дочь, всех младших братьев и дождавшись внуков и правнуков. Те благополучно процветали в другом городе, звали старика к себе, но он наотрез отказался покинуть свой маленький дом, крохотную печку и занесенный песком сад. «Здесь я родился, отсюда меня и вынесут», — отрезал он раз и навсегда, когда внук в очередной раз подступил к нему с уговорами. Тому ничего не оставалось делать, как поручить деда заботам матери Рустама и Камиля. Заботы были трогательны, щедры, но редки. Старик упорно отвергал чрезмерные ухаживания. «И у благодеяния шипы торчат», — повторял он, нимало не смущаясь тем, что эти слова задевают и обижают племянницу.
Но бывать у старика было интересно. В первую очередь потому, что это был необычный дом, дом без мебели, по всем правилам старины. Вместо мебели в стенах были аркообразные ниши. В двух из них была составлена нехитрая щербатая посуда. Племянница несколько раз грозилась выбросить допотопные пиалы с вытертым рисунком и треснувшие блюдца, заменив их на новые. Но старик отстаивал этот бедный, чистый хлам с достоинством, с тихим ропотом. В другой нише были горкой уложены разноцветные одеяла и матрасы. Украшением дома были ковры. Мохнатые и гладкие, со сложным и простым рисунком, они были расстелены везде. И везде же на них были навалены овальные подушки-мутаки. Старик отдыхал на них днем, вечером же доставал из ниши матрас и яркое лоскутное одеяло и сооружал себе постель тут же на полу. Кровать, впрочем, была, но сиротливо пылилась в давно опустевшем курятнике.
В третьей нише за матовым стеклом стояли книги. Старик был книгочеем и предпочитал книгу игре в нарды, домино и другим развлечениям поселковых пенсионеров. «Знание еще никого не отягощало», — неспешно отвечал он, когда ему говорили, что он давно уже выпил всю мудрость этих книг и лишь понапрасну утруждает свои глаза.
Рустам любил особую прохладу стариковского дома, его беленую известью кухню с низеньким, в ладонь вышиной, столиком, с печкой-джейранкой (на ее рифленой поверхности был изображен скачущий джейран). Медленная речь старика, тусклый блеск его голубых глаз — таких редких на Востоке — завораживали мальчика. Он выпадал из времени, он витал меж мирами, пока дедушка мерно рассказывал ему о временах минувших, о том, что видели и читали его глаза. Но за этим мерным повествованием можно забыть все дела мира сего! А кто, скажите на милость, будет с размаху кидаться в море, кто будет играть с Дурашкой, собирать на спор с соседскими мальчишками инжир и виноград (одну ягоду в корзину — пять в рот!), кто будет оценивать новые платья девчонок? Нет, пойдешь к старику — и застрянешь там! Но мама смотрела так строго и вместе с тем просительно.
— Где банка? — проворчал Рустам.
— Вот, — мать подала ему сумку с банкой, огурцами-помидорами и хлебом. — Иди, Рустамчик, завтра искупаешься. Море тут рядом. А дедушке будет приятно.
Рустам шел и мрачно жевал по пути инжир, свешивавшийся с окрестных дач. В нагретом воздухе звонко лопались семена руты и черной крупой сыпались на дорогу. Пахучая, сине-зеленая рута была украшением и бедой их поселка. Она росла везде, лезла из камней, из асфальта, из слежавшегося песка, упорная и неистребимая как сама жизнь…