А как поживает ваша бабушка?

Реклама
Грандмастер

С какого возраста я помню свою бабушку? Даже и не знаю. Хорошо помню свою маму лет так с четырех как нечто само собой разумеющееся и постоянное в моей жизни, как часть себя, своего организма. Как свою руку или ногу, которые всегда есть, которыми ты просто пользуешься и которые ты просто не замечаешь.

Смутно помню своего отца, который, напротив, перестал быть частью моего организма лет в семь, оставив в нем какие-то смутные непонятности и уже позже сформировавшиеся, такие же смутные, обиды. А вот бабушку даже и не помню, с какого возраста я помню. Лет с пяти? Семи? Десяти? Даже и не знаю, хотя она, почти как и мама, всегда была рядом.

Какую жизнь прожила моя бабушка? Какую жизнь прожили другие бабушки? Несмышленая девчонка в войну, без малейшей саможалости вспоминавшая, как они с голодухи ели лебеду и крапиву… Босая колхозница после войны («и с будущим мужем, твоим дедом, стала встречаться, потому что туфли подарил»), после — бухгалтер на карьере, или, как чаще тогда говорили, «счетовод», в одном городе, потом в другом, куда она вместе с мужем, моим дедом, переехала. Потом муж, мой дед, ушел к другой, потом и вовсе не придумал ничего лучшего, как умереть, не дотянув до семидесяти… Потом развал страны, инфляция, стагнация, лихие 90-е, когда пенсии не хватало на оплату жилья, не говоря про все остальное. Впрочем, вся ее жизнь, как те 90-е, как один развал.

Реклама

Была ли она когда счастлива? Было ли сладко? Было ли ей радостно на этой неласковой земле? А никто и не знал. Кажется, даже она сама не знала, потому как не задавалась такими «эгоистичными» вопросами — не принято это было о себе думать и говорить. Жила себе, выживала, как и все остальные. Тянула свои трудодни, дни. В относительно благополучные «застойные» успела в советский Крым съездить. Батуми, Сухуми посмотреть. Один раз даже в соседние Румынию и Болгарию на три дня по путевке попала…

Бабушка для меня всегда была на втором, если не на третьем, стабильном плане, одновременно смутно и твердо вырисовываясь на фоне моей детской, короткопамятной жизни. Она была как дом, в котором ты живешь. Ты в нем живешь, приходишь и уходишь, иногда куда-то уезжаешь, а его и не замечаешь. Я даже не помню, как она тогда выглядела — все больше по фотографиям. Не помню, о чем говорила, думала, о чем мечтала.

Реклама

«Разглядел» я ее уже только в свои лет тридцать, когда случайно приехал с коротким визитом в гости: приехал на недельку, а остался жить на четыре месяца. Как вчера, помню апрельский холод еще не устоявшейся поздней весны, разбитую в непролазную грязь околицу, по которой я почти на ощупь, в полной неуверенности, поздним вечером добирался туда, где жила моя бабушка. Помню единственный на всю округу тусклый фонарь, со скрипом, по-киношному качающийся на холодном ветру, а потом и ее саму, мою родную старушку, которую я не видел много лет, маленькую, съежившуюся и в старинном платочке, но такую же родную, как всегда.

Особенно крепкими остались воспоминания о ежедневных походах «на горОд», на арендованные ею, полунищей старушкой, три куска земли, разбросанные в радиусе километров пяти, куда она ежедневно, как на работу, ходила копать, сажать, полоть и поливать.

Реклама

Жила она тогда, несмотря на всю разруху 90-х и ее уже почтенный возраст, и энергично, и весело. Вставала рано, делала зарядку и, если не было более важных дел, отправлялась «на горОд». Ну, и я вместе с нею, хотя меня никто к этому не принуждал.

Как-то мы сажали капусту на участке одной из ее подруг, вместе с подружками. Я таскал воду дырявым ведром из близлежащей канавы, а бабульки, со смехом и прибаутками, словно им было не по семьдесят, а по двадцать, втыкали в сырую землю нежную рассаду. Одна была «Марыя-Игарок» — рыжая и конопатая, по выговору белоруска. Другая — словно из повестей Гоголя, долговязая, с таким же длинным носом и узелком редких волос на макушке. Третья, напротив, маленькая и толстенькая — что в высоту, что в ширину, как колобок. Было жутко весело и как-то жизнеутверждающе. Здоровый физический труд на свежем воздухе, взаимовыручка и взаимопомощь, когда никто ни с кого не брал денег и был искренне рад помочь, неподдельное радушие и гостеприимство деревенских людей — и на сердце становилось легко и радостно.

Реклама

Когда наступило лето и работы на огородах прибавилось (то «жуков надо было с картопли сбирать», то полоть, то поливать), интерес мой подугас. Мне было далеко до моей бабушки, умевшей часами без отдыха и без разгибу стоять в одной позе, «попой к небу», и упорно и фатально продвигаться медленно вперед. Уже через часа два я начинал кряхтеть, стонать и все чаще делать паузы, нетерпеливо поглядывая туда, куда пыльная дорога вела назад, к дому. А еще, когда и я «не сорняк выдрал, а культуру» или тяпкой повредил росток и мне делалось замечание, то мне и вовсе становилось скучно, я делал перерыв, отхлебывал из прихваченной бутылки еще холодной родниковой воды и, раскинув руки, падал в траву, мечтательно глядя в высокое небо.

Реклама

Ближе к обеду мы заканчивали «первый акт Марлезонского балета» и отправлялись восвояси. Солнце к тому часу уже обычно зависало высоко над головой, песочный тракт пылил под ногами или от ветра, мысли плавились. По дороге домой я открыл для себя замечательный кабачок, где продавали отличное холодное пиво, и я, прихватив бутылку-другую, торопился домой, где нас ждал красный борщ с «резаком» — гигантского размера чесноком с черным «мокрым» хлебом… Или картошечка, испеченная в грубке (маленькой печке), с жирной селедкой, плавающей в нерафинированном подсолнечном масле и в кольцах лука, как в кружевах, или еще какое далеко не оригинальное, но неповторимое и ужасно вкусное блюдо на обед.

Реклама

После обеда у нас был тихий час. Послеобеденный отдых, особенно жарким летом, был обязательным бабушкиным ритуалом. Поначалу я бессонно ворочался час-полтора с книжкой в нетерпении, когда же сиеста закончится, но позже так к ней привык, всякий раз впадая в сладкую непонятно откуда взявшуюся дрему, что стал с трудом просыпаться часам к пяти, когда бабушка на поле уже плясала «второй акт Марлезонского балета».

Энергии моей уже тогда семидесятипятилетней бабушки, без преувеличения, можно было позавидовать. За исключением двухчасовой сиесты, она все время была на ногах, за день успевая обойти три своих поля в разных концах, вскопать, всполоть, полить и т. п., навестить подругу-другую, зайти в магазин и приготовить обед или ужин, и только к вечеру, часам к девяти, усесться спокойно в кресло перед самым телевизором, по причине слабого слуха, чтобы «почуять, что в мире происходит». Энергия так и била из нее ключом — она даже успевала меня «по-бабушкиному» приревновать к какой-нибудь своей подруге, которой я оказал чуть больше положенного внимания…

Реклама

Ну, а сегодня моей бабушке восемьдесят восемь, и она похожа на беспомощную старую птицу, которая еще вчера летала в самом синем поднебесье, а сегодня не может и на метр оторваться от земли. И смотрит она на меня глазами раненного ребенка, полными слез, и только не говорит ничего. Мне изо всех сил хочется ее утешить, успокоить, пообещать, что все будет хорошо. Только я плохой утешитель, да и мы оба уже прекрасно знаем, что «все» хорошо не будет.

И я лишь все больше и больше думаю о том, что надо бы мою бабушку навестить. Снова и снова. Еще раз и еще раз. Подержать ее за руку. Неловко вложить в нее денюжку. Посмотреть в ее мутные, с поволокой глаза. Постичь то, что постичь не было времени. И помолчать, чтобы не лгать…

Реклама