Эти мысли заняли у него минут десять, а потом он протянул руку и взял с полочки сборник эссе Имре Кертеса. В текстах этого автора, которого Алёша считал гением наряду с собой и с Махарши, есть ответы на все вопросы бытия, и Алёша часто прибегал к его помощи, находясь в туалете. Он открыл книгу наугад и уже почти погрузился в увлекательнейшее чтиво, как в туалете погас свет.
— Ты чего там затих? — раздался голос жены. — Вылазь давай, я сейчас описаюсь!
«Я вечный странник, я чужой в любом обществе… — вздохнул Алёша. — Странно, что границы пролегают не только между этносами, но и между самыми близкими людьми…»
— Ну свет-то хоть зажги! — ответил он жене.
— А чего ты там в темноте потерять боишься? — хохотнула жена. — У тебя и при свете ничего не найдёшь.
Но свет включила. Алёша аккуратно поставил любимого Кертеса обратно на полочку, между Бродским и рулоном туалетной бумаги, вышел из туалета и грустно посмотрел на холодильник.
— У нас кураги нет? В это время суток я люблю есть курагу… — спросил он у туалетной двери, и та приглушённым голосом жены ответила:
— Иди и купи. А если ты нищий, жри что дают.
Что дают жрать нищим в этом доме, Алёша знал и без заглядывания в холодильник, но вчерашних постных щей ему не хотелось. Ему хотелось размышлять под курагу, а не под щи, ведь под курагу в голову Алёши обычно и приходили самые смелые, самые острые, а порой и самые парадоксальные мысли, которыми он гордился. А какие мысли могут прийти после вчерашних, да ещё постных, щей? Только вчерашние постные мысли…
Алёша вздохнул, прошёл на балкон, сел в любимое старое кресло, посмотрел на облака и страшным усилием воли заставил себя забыть о кураге. Это ему удалось, и он начал свои размышления.
«Как странно… Вот это облако похоже на плывущего кенгуру, а это — на птицу, поющую на оливах Древней Греции… Почему так? Почему облака не одинаковые? Только сама природа знает ответ…» Тут Алёша отвлёкся на жену, которая прошла на кухню, открыла холодильник и достала что-то наверняка вкусное. Проглотив слюну, Алёша совершил ещё одно усилие над собой и никуда не пошёл, а продолжил размышлять. «Ведь как в природе всё мудро устроено! Вот, например, дырочки на коже зайчика расположены там, где у зайчика ротик, глазки и попка. А ведь ошибись природа даже на сантиметр и зайчик бы умер или от голода, или от слепоты, или от…» Тут на балкон вышла жена и протянула Алёше какую-то бумажку.
— Завтра понедельник. Вот телефон, звонишь и идёшь устраиваться. Будешь торговать инструментом. Дрели, молотки, отвёртки, ты же якобы мужчина. Понял?
Алёша, сбитый с интересной мысли о дырочках на зайчиках, молчал.
— Так понял или не понял? Семь лет альфонсом живёшь, всё, надоело. Завтра звонишь, при мне. Курагу с зарплаты себе купишь, в кафе меня отведёшь…
Алёша встал.
— Я? Я буду торговать отвёртками? Я, в чьих деяниях — Достоевский, а в помыслах — Куприн? И торговать молотками?
— В твоих помыслах — пожрать на халяву, а деяний и нет никаких. Лень — твоё главное деяние. Не позвонишь — собирай манатки и выкатывайся к маме, пусть она тебя кормит. Её воспитание, в сорок лет мужик ничего не может…
— При чём тут воспитание? — Алёша был на грани истерики. — Да, я увлёкся расшифровкой эпитафий на древних надгробиях… Но как ты не понимаешь — древние эпитафии помогают людям познать величие прошлого! Пусть это пока не приносит больших денег, но торговать молотками на рынке… Ведь я принадлежу истории! Если бы жена Моцарта сказала ему идти работать, он бы не написал свои…
— Во-первых, эти твои эпитафии не больших, а никаких денег не приносят. И деньги на метро до твоих кладбищ тебе кто даёт, не я ли? Во-вторых, не молотками на рынке, а инструментами в магазине у моей знакомой. И, в-третьих, ты не Моцарт, а Алёша Сыпкин. То есть никто и не принадлежишь ты никому, потому что никому на хрен не нужен.
— А где же милость к павшим? Где эта величайшая благодетель? Все, все великие писатели призывали к милосердию… — тихо, со слезой сказал Алёша. — Ты как особь с гуманитарным образованием должна это знать… Ведь смысл жизни в служении людям, а не в торговле инструментами… Мне грустно оттого, что я тебя любил и люблю… И буду любить всегда…
И он медленно и печально ушёл с балкона.
«Она разбила мне сердце, — думал о своих отношениях в браке Алёша, лёжа на диване и почёсывая разбитое сердце.- Плюс ко всему она расширяется, расширяется как Вселенная… А что есть Вселенная? Вселенная — это непознанная бесконечность… Значит, моя жена — это непознанная расширяющаяся бесконечность… Как, как познать её?» Не найдя ответа на этот сложный вопрос, Алёша повернулся к стене, отгородившись от всего мира и даже от телевизора. «А что есть наша жизнь? Наша жизнь есть череда бессмысленных усилий, приводящих лишь к новым страданиям и новым мукам…» — слёзы уже были готовы сорваться с Алёшиных ресниц и капнуть на плед, но голос жены заставил их высохнуть.
— Ужинать иди, Сыпкин! — и сердце Алёши перестало чесаться, печаль ушла, а глаза заблестели в предвкушении еды.
За ужином Алёша рассказывал жене о том, насколько он продвинулся в расшифровке одной древнегреческой эпитафии, потом сходил в туалет за Бродским и читал стихи, потом просил добавки и объяснял величие природы на примере зайчика и его дырочек. Жена Алёши, несмотря на суровую внешность, была женщиной впечатлительной, она представила бедного зайчика со смещёнными дырочками и глаза её повлажнели.
— А ведь действительно страшно… Ошибка на один сантиметр и… Бедный, бедный зайчик… Ну ладно, даю тебе месяц на твои надгробия. Но ровно через тридцать дней — на работу! Я не могу больше одна всё тянуть, на одну еду тысяч двадцать уходит, а ещё ипотека, сын, между прочим, растёт, ему тоже деньги нужны… Знаешь, сколько сейчас стоит картошка? А джинсы с кроссовками?
Но Алёша не стал отвечать и побежал на диван, к тому же он действительно не знал, сколько стоит картошка. Имре Кертес про это не писал…
А через месяц Алёша Сыпкин вместе с вещами, книгами и фотографиями древних надгробий переехал к маме.
— Понимаешь, мам, — говорил Алёша, доедая борщ, — я-то не изменился, а вот у неё куда-то пропала эта мягкость, эта способность понять и простить близкого человека. Это уже совершенно не та милая барышня, на которой я женился, в которую был влюблён, как мальчишка… Где её доброта, где её готовность пожертвовать собой ради любимого человека? Где, где это чудное некрасовское «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт…»? Куда всё это подевалось? Как она может спокойно жить, есть, спать, зная, что её мужчина плачет?
И в пустую тарелку из-под борща упала одинокая слезинка.
— Не плачь, сынок, — ласково отвечала мама. — Не надо… Может, за двадцать-то лет кони ускакали, а избы сгорели, наконец? Может, устала она, а, сынок? Но ты не расстраивайся, иди, подреми. Пенсия у меня хорошая, нам хватит…
Но Алёша уже не слышал. Он уже дремал, подложив под голову томик Имре Кертеса, и там, в этой дремоте, никто не требовал от него работать и зарабатывать. В этой дремоте Алёша ходил меж рядов великолепных древних надгробий, спрятанных в прекрасных розовых кустах под оливами, и расшифровывал, расшифровывал эпитафии, пока не засыпал окончательно…