Тот сентябрьский день я помню очень хорошо. Эльза пришла к нам. Руки ее были оттянуты кошелками. Она возвращалась с рынка.
— Оля! — крикнула она. — Смотри, какую я рыбу купила! И вам, и нам! Она вывалила на стол в кухне серебристую большую рыбину. — Это жерех. Свежий! Только сейчас привезли. Я взяла две!
— С ума сошла! — мама всплеснула руками. — Зачем? Спасибо! Подожди! — и полезла в кошелек. — Сколько ты отдала за него?
— И не думай! — завопила Эльза. — Не возьму ни за что! Ты что, хочешь меня обидеть?! Вот я сегодня рыбки нажарю, мы с Аленьким поедим, а мне будет приятно, что вы тоже рыбу едите.
— Да ты совсем уже со своим Аленьким! — Мама вздохнула и улыбнулась.
— Оля, я еще ежевику взяла! И груши. Пирог буду печь. Олежка ежевику любит. Я и варенье сварю.
— Хорошо, хорошо! Беги! Осторожно только!
Мама закрыла дверь и посмотрела на стол. Рыбина тускло блестела чешуей, и оскал ее был хищным.
…Испекши пирог и нажарив рыбы, Эльза решила прогуляться в сторону театра, чтобы потом вместе с Олегом вернуться домой. Светлыми и ясными были глаза у этого дня. Такие, полные притворной ясности, глаза бывают
только у лгунов.
…Эльза идет быстро, высоко подняв голову и чуть улыбаясь. Ажурная сиреневая кофта свободно течет от ее шеи к плечам, к углублению матовых грудей, переходит в пояс на фиолетовой юбке. Маленькие туфли-лодочки с открытым мыском. Светлые колготки. Фиалковые глаза чуть прикрыты и оттого кажутся бархатными. Она идет к своему любимому, желанному, чтобы потом прижаться к его локтю и вернуться вместе домой.
Цок-цок-цок… Каблучки стучат!
Коричневая дверь театра. Служебный вход. Охранник знает ее, улыбается и пропускает.
Лестница на третий этаж. Мужские гримерки.
Эльза улыбается и толкает белую дверь с табличкой «Мазурин. Соловьев». Гримерка одна на двух актеров.
Дверь не заперта. В гримерке на столе ее Аленький и молоденькая актриса делают «семнадцатый трюк — шпагат орла». Мюзикла Чикаго тогда не было, но эти фигуры были всегда.
Эльза осторожно прикрыла дверь. Выдохнула. Тихо пошла вниз. Вначале она ничего не слышала и не видела. Кажется, никого не встретила. Кивнула охраннику и вышла на улицу.
…Такой светлый день. С притворной ясностью, которая отличает глаза лгунов. Смеются маленькие дети. С деревьев нежно падают листья. Один, другой, третий…
В мозгу отчетливо всплывает картина. Стол с отодвинутыми коробочками грима, запрокинутое в зеркало молодое девичье лицо, раскинутые стройные ноги и спина ее Аленького…
Ландыш, ландыш белоснежный,
Розан аленький!
Каждый говорил ей нежно:
«Моя маленькая!»
Что было потом, я помню со слов мамы. Кажется, обошлось без скандалов. Олег не стал отпираться, сказал, что давно любит эту актрису, они думают пожениться, собрал вещи и переехал к ней. Вроде он в самых искренних выражениях поблагодарил Эльзу за счастье, которым она его дарила. Мама, рассказывая об этом, неизменно отплевывалась и цедила: «Акт-т-тер!», вкладывая в третью букву все свое презрение.
Эльза была спокойна, как может быть спокоен человек, у которого сожгли душу. Взгляд ее был светел, но мама говорила, что лучше бы ей видеть Эльзу снова рыдающей, смеющейся, болтающей без умолку и утомляться от этих бешеных смен настроения, но не такой тихой.
Мама и другие знакомые навещали Эльзу по очереди, звали к себе. Она со всеми была ровна, вежлива и даже улыбчива. Но всякий, выходя от нее, давал себе слово не спускать с нее глаз.
— Слишком много воли им дали! — ворчала старая соседка. Без этого непременного атрибута дворовых посиделок, знающего все обо всех, не обошлась и жизнь Эльзы. — Подумаешь, мужик бросил! А чего ты хотела?! Молодой же! На себя в зеркало бы посмотрела! О душе давно надо думать, а она юбки-кофточки напялила, подмазюкалась и идее-е-ет! Тьфу!
Спорить с ней было бесполезно, но мама после этих слов принципиально с нею не здоровалась, хотя возраст всегда почитала.
…Как это могло произойти, никто и не понял. Вроде ее не оставляли одну дома. Кто-то из знакомых мамы даже хлопотал о путевке в санаторий. Эльза кивала головой, соглашалась, благодарила.
Она умерла внезапно, на переходе. Ничто не предвещало. Понесла два баула своих вещей, половина из которых была новыми, в детский дом. Вещи ее были яркими, нарядными, она хорошо шила и вязала.
В тот декабрьский день она была одета в черную шубку и черные же полуботинки. Остановилась, пережидая поток машин. Заметила, что молния на одном ботинке расстегнута. Нагнулась закрыть и уже не поднялась. Оторвался тромб.
Пока вызывали скорую и милицию, ее уложили на тротуаре. Не тающие снежинки садились на белое лицо, на фиалковые прекрасные глаза. Их так и не смогли закрыть, и они медленно тускнели.
Потом ее увезла скорая, началось разбирательство, выяснилось, что близких родственников не было, вызвали знакомых, подруг. Из своего КБ она давно ушла, еще во времена Мусечки, подрабатывала шитьем, вязанием и репетиторством по математике.
На похоронах собралось много народу. Знакомые, соседи, ученики, их родители, клиентки, которым она шила платья. Аленький не пришел. Возможно, не знал, или намеренно не пришел.
— Эленька моя! — надрывалась мама. — Эленька-а-а! Подружка моя единственная!.. — Ей вторили и другие. Жаль было Эльзу. Любили ее…
Похоронили ее на старом кладбище рядом с родителями. Соорудили маленький железный крест с табличкой. На табличке имя, отчество и фамилия, две даты. Все как полагается. Снег вскоре укрыл могилу.
Весной мы с мамой пошли на кладбище навестить ее. Апрельская земля растрескалась, и ее покрыли легкие синие цветы. Их были сотни. Головки их качались на ветру, кланялись Эльзе.
— Вот и синяя птица твоя прилетела, Эленька, — сказала мама и заплакала.
Я вспомнила, что всякий раз Эльза, рассказывая о новой любви, говорила о синей птице счастья. Эта пьесу Метерлинка она очень любила.
— Ты представляешь, Оля, — говорила она с придыханием, — я все же поймала свою синюю птицу! Она со мной!..
Яркое апрельское солнце осветило могилу. Яркие синие цветы. На них алели принесенные нами гвоздики. Яркие, яркие, яркие…
Не было в моей жизни женщины щедрее и ярче ее…