Тогда я закрыла ноутбук и, вылив воду, налила себе вина — не потому, что хотелось пить, а потому, что хотелось именно выпить и снять напряжение.
Мне было тридцать пять. В этом возрасте окружающие уже умеют сочувствовать тактично. «Ну, творческий кризис, — говорили мне знакомые. — Отдохни, съезди куда-нибудь, смени обстановку». Они говорили об этом так легко, будто вдохновение — это чемодан, который можно забыть в поезде, а потом просто вернуться за ним, догнав поезд на следующей станции.
Я жила одна в старой квартире на четвёртом этаже десятиэтажного дома. Из моего окна был виден двор: детская площадка со скрипучими старыми качелями, два высоченных тополя, магазин у угла и скамейка, на которой по вечерам собирались люди моего возраста и старше — в основном женщины. Они говорили о ценах, о детях, о врачах, о мужьях, которые либо есть, либо уже нет, либо есть только по документам и воспоминаниям.
Я иногда становилась свидетельницей этих бесед, сидя на балконе. И думала о том, что лучше сидеть в безмолвной тишине, как я, чем вести бестолковые беседы с соседями.
Мой последний роман вышел два года назад и неожиданно хорошо разошёлся. Не потому, что был гениальным (я это понимала слишком ясно, чтобы обманываться), а потому, что в нём оказалась та самая простая человеческая боль, которую люди узнают быстрее, чем собственный почерк. После этого издатель ждал следующую книгу, читатели писали письма, в которых было много слов «жду».
Первый бокал вина я выпила в день, когда сдала редактору пару страниц и получила их обратно с сухой, вежливой пометкой:
«Слишком обобщенно. Нужна плотнее мотивация героини».
Реклама
Слова «слишком обобщенно» почему-то задели меня сильнее, чем если бы мне просто сказали, что текст плохой. Обобщенно — это как будто не ошибка в рукописи, а ошибка в моей жизни.
В тот вечер я пошла в магазин у дома, купила бутылку красного, сыр, хлеб и маленький пакет замороженной вишни, которую потом так и не разморозила. Села за кухонный стол, налила себе полстакана и выпила. Сама с собой.
Алкоголь мне принёс облегчение сразу. Он действовал тихо, почти вежливо. Сначала исчезала острота мыслей, потом — необходимость что-то решать и делать. Одиночество делалось менее строгим, а я — менее виноватой в том, что не могу написать ничего нового. Мне казалось, что если немного заглушить себя, слова внутри наконец начнут шевелиться.
Не начали… Зато я привыкла выпивать. Сначала по вечерам, потом днём, если утром не удавалось ничего написать. Потом — для того, чтобы просто начать писать. В какой-то момент я обнаружила, что ставлю бутылку вина рядом с ноутбуком так же естественно, как раньше ставила стакан воды.
Я пыталась работать как раньше. Вставала рано, открывала шторы, варила кофе, садилась за стол и ждала, пока в голове щёлкнет знакомый механизм. Иногда получалось написать абзац, иногда полстраницы. Но каждый новый текст получался чужим, как будто его составили из заранее приготовленных фраз. Я читала то, что сама написала только что, и злилась. Потом злилась ещё сильнее, потому что злость тоже не помогала.
Единственная, с кем я оставалась на связи, Алена — школьная подруга, теперь врач в районной поликлинике. Она никогда не задавала лишних вопросов, но и не делала вид, что ничего не замечает.
— Ты сегодня ела? — спрашивала она вместо «как дела».
— Да, конечно! Что за вопросы?
— Что именно?
— Яблоко, суп, бутерброд.
Иногда это было правдой, иногда нет.
Однажды она пришла ко мне без предупреждения. Я открыла дверь в старом свитере, который давно пора было выбросить. С опухшим лицом и запахом вчерашнего вина, который я уже не могла отличить от собственного запаха.
Алена посмотрела на меня внимательно, без брезгливости и без жалости. Это было хуже всего: на жалость можно было бы обидеться, а вот спокойный взгляд человека, который понимает ситуацию — нет.
— Ты совсем себя запустила, — сказала она.
— Спасибо, я тоже рада тебя видеть.
Алена прошла в кухню, поставила на стол пакет с продуктами, потом открыла окно. В комнату сразу проник холодный свежий воздух, и мне стало неловко за грязную чашку на подоконнике, за пустые бутылки, которые я не успела спрятать.
— В квартире есть ещё алкоголь? — спросила она, кивнув в сторону шкафа.
Я молчала.
— Ладно, не отвечай.
Мне захотелось огрызнуться, сказать ей что-нибудь обидное, но сил хватило только на усталую усмешку.
— Не начинай, Алена. Я не маленькая.
Она села напротив, положила руки на стол. И мне вдруг стало стыдно не только за алкоголь, но и за себя целиком: за нечёсаные волосы, за не отвеченные сообщения, за то, что я уже давно никому не была нужна в том виде, в каком меня привыкли видеть.
— Я не справляюсь, — сказала я после длинной паузы.
Это было первое честное моё признание за много недель.
Алена улыбнулась и, кивнув, продолжила:
— С чем?
— Со всем, — я смотрела в пол. — С тем, что ничего не пишется. С тем, что без этого я не понимаю, кто я. С тем, что вечером в квартире так тихо, будто меня здесь нет. С тем, что я пью, потому что не знаю, чем ещё заполнить день.
Она вздохнула.
— А ты пробовала не заполнять?
Я подняла на неё глаза.
— Что?
— Не заполнять. Не заливать. Не забивать. Просто оставить пустоту пустотой.
Мне хотелось ответить, что пустота — это не абстракция, это конкретная вещь, которая давит на виски и заставляет искать любое смягчение. Но я промолчала.
Алена встала, нашла в шкафу кружку и налила в неё чай.
— Послушай меня, — сказала она. — Ты не обязана сейчас быть гениальной. Тебе нужно только перестать разрушать себя.
Слова были прямые, почти грубые, и, может быть, именно поэтому я их услышала. Не как совет. Не как нравоучение. Как диагноз: я разрушаю сама себя.
На следующий день я проснулась с тяжёлой головой и неприятной сухостью во рту. Кухня освещалась ярким солнечным светом, и в нём всё выглядело слишком отчётливо: трещина на плитке у раковины, потемневшая столешница, пыль на люстре. Я достала из шкафа несколько бутылок вина и сложила их в мусорный пакет. Переодеваться не стала. Просто как была в пижаме, накинув куртку, отнесла в мусорный контейнер во дворе.
Мне было важно, чтобы решение выглядело не героическим, а обычным. Иначе я бы подумала, что имею право передумать.
Потом я открыла ноутбук. Курсор мигал так же, как и раньше. Ничего не изменилось внешне: тот же стол, тот же экран, те же стены моей квартиры. Но как будто в это же время изменилось всё. Мне впервые за долгое время удалось что-то написать.
Я написала первое предложение и тут же его стёрла. Написала второе. Оно мне тоже не понравилось, но я его оставила. На третьем предложении у меня задрожали пальцы. Потому что впервые за долгое время в тексте отображалось не выдуманное страдание, а настоящее чувство. Я сидела у окна и боялась теперь не того, что меня никто не любит, а того, что я сама перестала себя любить, поддаваясь пагубной привычке.
И тогда я остановилась. Это было слишком похоже на меня.
Я откинулась на спинку стула и вдруг поняла, что всё это время пыталась не писать, а спасаться от собственного состояния через вымышленных людей. Мне хотелось, чтобы персонажи страдали красиво, с ясной драматургией и хорошими фразами. Чтобы в них был смысл, которого я не находила в себе. Но жизнь так не работает. В ней нет гарантии на удачную метафору. В ней есть только дни, которые нужно проживать достойно, даже если они серые, неприятные, неровные.
Я начала писать иначе. Не о великой потерянной любви, не о роковой женщине, не о внутренней пропасти, которую так любят «сусолить» читатели. Я написала о женщине, которая стыдится своего отражения в зеркале, и, слыша, как в соседней квартире кто-то смеётся, ей становится ещё очевиднее её одиночество. О женщине, которая слишком долго притворялась, что может удержать себя одной силой воли.
Текст шел трудно. Иногда я отрывалась от монитора и смотрела в окно на двор, где снег успел превратиться в серую кашу. Иногда звонила Алене просто для того, чтобы услышать живой человеческий голос. Она не донимала меня вопросами. Спрашивала только, ела ли я и выходила ли на улицу. Ну, как всегда.
Однажды она сказала:
— Тебе не нужно сейчас писать хорошо. Тебе нужно писать правду.
— Правда не всегда выглядит красиво, — ответила я.
— Тем лучше. Значит, её труднее подделать.
Весной я снова начала ходить пешком по набережной. Не каждый день, но достаточно часто, чтобы помнить, какой воздух вне квартиры. Как-то я стояла у перил, смотрела на редких прохожих и думала, что у каждого своя форма выживания: кто-то разговаривает много и громко, кто-то работает до ночи молча, кто-то улыбается соседям, кто-то поёт.
Мой формат оказался самым необычным — я пыталась раствориться в стакане. Но именно это я и должна была признать — не для драматизма, а для того, чтобы вернуться к себе без украшений.
К началу лета рукопись была почти готова. Не великий роман, не книга, которая изменит литературу, а просто честная история о человеке, который слишком долго прятался от собственной пустоты и однажды перестал делать вид, что отстраненность от окружающего мира — это тоже отдых.
Я отправила текст редактору и, закрыв ноутбук, долго сидела в тишине. А потом подошла к зеркалу. Привела себя в порядок и ушла гулять в парк.
Ответ пришёл через три дня. Я открыла письмо, ожидая привычных замечаний, и сначала даже не поняла смысл первой строки:
«В этом тексте наконец слышен ваш голос».
Потом были правки, замечания, предложения по структуре, но они уже не были приговором. Я читала и думала не о том, хороша ли книга, а о том, что, кажется, я снова могу работать.
Вечером я позвонила Алене.
— Ну? — спросила она без предисловий.
— Сказали, что в тексте слышен мой голос.
Она помолчала, а потом засмеялась тихо, с облегчением.
— Вот и отлично. А как ты сама? Ты слышишь себя?
Я посмотрела за окно. Наступала ночь. Старые качели на детской площадке поскрипывали от ветра. У меня на кухонном столе стояла чашка с чаем, а рядом — блокнот, в который я снова начала выписывать фразы, которые приходили не по заказу, а сами.
— Похоже, да, — сказала я.
И в этот момент я поняла, что жизнь не стала проще. Она по-прежнему была неровной, неудобной, иногда жестокой в своей будничности. Но в ней снова появилось пространство, где можно было дышать и писать, не заглушая себя. А этого, как оказалось, было достаточно!