А начиналось всё с того, что дважды в неделю Ванечка с самого раннего утра становился около балконного ограждения и стоял неподвижно, словно ожидал чего-то очень важного. Как только мальчик замечал тень, появившуюся за углом дома, он моментально срывался с места и, торопливо сменив домашние тапочки на сандалии, стремглав выскакивал из квартиры.
Очутившись на улице, он каждый раз наблюдал одну и ту же картину: рядом с детской песочницей останавливалась рыжая лошадь. Старый извозчик, на телеге у которого было несколько бидонов с молоком, неспешно слезал, отбросив в сторону поводья. Затем он расправлял на деревянной поверхности небольшую клеёнку и после этого кричал на весь двор: «Кому молока-а-а-а? Кому молока-а-а-а?»
Лошадь, при этих звуках прядала ушами и фыркала. Ванечка, дрожа от нетерпения, всякий раз подбегал сначала к старику-извозчику и, просительно заглядывая ему в глаза, неизменно задавал один и тот же вопрос:
— А можно погладить?
Взгляд старика теплел, глаза влажнели, и он отвечал:
— Отчего же нельзя? Погладь, коли так хочется.
Получив разрешение, Ванечка, привстав на цыпочки, с трудом дотягивался до мягкого широкого носа, проводил по нему ладонью и изо всех сил прижимался к лошадиной морде. При этом он закрывал глаза и шептал: «Моя хорошая. Какая же ты красавица…»
Лошадь, словно понимая слова маленького человека, опускала голову, и Ванечка, не выпуская из кулачка ремешок уздечки, продолжал стоять ещё какое-то время.
Тем временем к старику начинали подходить женщины с двух- и трёхлитровыми банками. Не обращая внимания ни на лошадь, ни на находящегося возле неё мальчика, они громко смеялись и шутили:
— А что, Михалыч, не надоело тебе ещё каждый день к нам ездить?
И тут же добавляли:
— Езди-езди. А то в магазине молоко с утра не всегда есть. Иногда после обеда только привозят. Да и то, что привозят — это не молоко, а не пойми что.
— Разбавляют, поди… Шельмуют… — смеялся в ответ извозчик.
— Ой, не говори, — соглашались хозяйки, — если бы не ты, не на чем было бы и кашу детям сварить.
— Ванятка! — словно только что замечали они мальчика. — Ты опять тут! Отойди, не мешай Михалычу!
— Да ладно вам, барышни! — улыбался старик. И добавлял: — Ничем он мне не мешает!
«Барышни», самой молодой из которых было уже за тридцать, постепенно расходились. А Ванечка вытаскивал из кармана коротких брюк небольшое яблоко или морковку, протягивал её Боните — так звали его рыжую любимицу — и с радостной, счастливой улыбкой смотрел, как лошадь аппетитно хрустит угощением.
На прощание, осторожно погладив её по переносице ещё раз, он вопросительно смотрел на Михалыча и задавал вопрос:
— А вы через сколько дней приедете?
Старик делал серьёзное лицо, будто каждый раз забывал, какой на календаре день, и задумчиво смотрел на ребёнка.
— Сегодня, стало быть, вторник? — пряча хитринку в глазах, то ли утверждал, то ли спрашивал он.
И после того, как мальчик согласно кивал, начинал производить нехитрый подсчёт:
— Вторник — раз. Среда — два. Четверг — три. Пятница — четыре.
А Ванечка, незаметно повторяя слова, сосредоточенно смотрел на то, как Михалыч загибал сначала мизинец, потом безымянный палец, потом средний…
— Пятница — четвёртый день, — слышал он меж тем. — Но если сегодняшнего дня не считать — то один день долой! И получается, что четыре минус единица — будет три. Стало быть, через три дня и приеду.
Ванечка обнимал на прощание лошадь и махал рукой старику:
— Пока!
— Пока, пока, дружок, — махал в ответ морщинистой рукой Михалыч. — Не забудь, через три дня мы с Бонитой аккурат тут будем.
— Не забуду, — отвечал Ванечка и, перепрыгивая через небольшие лужи, оставшиеся после ночного дождика, бежал обратно домой.
— Ну, наигрался со своей лошадкой? И с Михалычем поговорил? — спрашивала мать, встречая его в прихожей.
— Ага, — сбрасывая обувь, радостно кивал Ваня, — через три дня они опять приедут. И уже из комнаты прибавлял: — А я сегодня Бониту яблоком угостил!
— Молодец ты у меня, сынок, — ласково гладила его по макушке мама, — это хорошо, что ты такой добрый.
* * *
Эх, и зачем она только согласилась работать почтальоном в первый же послевоенный год! Вера шла по деревне в своих залатанных валенках, и каждый шаг давался ей всё труднее и труднее.
— Вера! Верочка! Ты случайно не к нам?
— Девица-красавица, что ты там несёшь в своей сумке? Не нам ли какой пакет? — то и дело слышала она то с одной, то с другой стороны улицы.
— Почтальон, — кричали ей с какого-нибудь двора, — не забудь про нашу газету! Чтобы нам было что почитать вечером!
— Вер, а Вер! — повис с обратной стороны забора Федька. — Когда мне принесёшь письмецо, а?
— Как только напишут — так сразу же и принесу, — ответила Вера, не поворачивая головы в его сторону.
— Ой, да какие мы сегодня серьёзные! — весело продолжал Федька. — А ведь так и не скажешь, что такая дивчина может быть такой хмурой!
— Слышишь, Вер, — не унимался он, — а ты возьми, и сама мне письмо напиши. А я читать буду. Долго-долго. Ну, напиши, а?
— Отстань, балабол, — отмахнулась Вера и тут же поёжилась: нужный ей дом становился всё ближе и ближе.
«Ну, зачем? Зачем я только согласилась разносить эти письма? — снова обратилась она к самой себе. — Ведь в них люди не только о любви друг другу пишут, да о погоде сообщают. Бывают письма и иного рода…»
Она подошла к калитке, и её внезапно осенила шальная идея: «Брошу письмо за забор прямо на снег, а там — будь что будет».
Она уже сунула руку в кожаную сумку, где лежали письма и свежие газеты, как вдруг дверь на крылечке скрипнула, и на пороге показался совхозный электрик дядя Ваня. Или Иван Михайлович, как почтительно называли его в округе.
— Ну, Веруня, — улыбнувшись, начал он, — что нового в нашей периодической печати имеется?
Вера, ни жива ни мертва, вынула из сумки лежавшую сверху новую газету, от которой пахло типографской краской, протянула её Ивану Михайловичу и следом вытащила треугольный конверт со штампом воинской части. Сквозь тоненькую жёлто-белую бумагу виднелся отпечатанный на пишущей машинке текст. Все, кто получали такие конверты, знали, что за страшная информация в них таилась. И всё же, разворачивая, до последней секунды не теряли надежды о том, что напечатанная бумага пришла в их дом по ошибке.
Знала это и Вера. Поэтому, когда на почте увидела военный треугольник, сразу поняла, что он означал.
Понял это и Иван Михайлович, когда принимал лёгкий конвертик с тремя уголками из рук почтальона. Руки его мелко дрожали, пока он разрывал бумажный листок, улыбка исчезла, лицо стало напряжённым.
Пробежав по строчкам глазами, он со стоном опустился на ступеньки крыльца:
— Алёшка, Алёшка… — несколько раз повторил он и, замотав головой, ткнулся головой в деревянные перила.
— Алёшка! — вдруг во всю мочь закричал он. — Алёшка! Как мы тебя ждали, а ты сгинул в неведомой нам стороне! Алёшка!!! — продолжал он с горьким надрывом в голосе, хватая между всхлипами воздух.
Вере захотелось убежать, но страх увиденного чужого горя приковал её к месту. Она знала, что Алёша — младший сын Ивана Михайловича — писал регулярно. Вплоть до мая сорок пятого. И ещё потом два или три письма пришло. А после них вдруг … тишина.
Иван Михайлович с женой свято верили в то, что их Алёшка жив и вот-вот вернётся домой. Ведь победные залпы отгремели над Москвой уже больше полугода назад.
— Ничего, — то и дело повторял сам себе Иван Михайлович, — дорога-то от Москвы до Сибири неблизкая. Да пока все документы выправит, на это тоже время надо. Бог даст, к Новому году, наконец, свидимся.
Но новый, тысяча девятьсот сорок шестой год, им пришлось встречать вдвоём с женой.
— Не кручинься, — уговаривал Иван Михайлович тихо сидевшую за новогодним столом супругу, которая в последнее время начала заметно прихварывать, — подождём ещё чуть-чуть. Вот увидишь, аккурат к концу января заявится.
И вот в этом самом конце января принесла им молодая почтальонша Верочка вместо радостного известия о том, что сын возвращается домой, «похоронку». Теперь она стояла у калитки, закутанная в свой старый полушубок и повязанная цветастым бабушкиным платком, и горько плакала.
Плакала, даже не глядя на Ивана Михайловича.