Родился он в многодетной семье (кажется, из семи родившихся детей выжило четверо — сестра и три брата) в деревне Быковка Васильсурского уезда Нижегородской губернии 30 апреля 1905 года. Его
Существовала семейная легенда, что их род происходит от одного из шляхтичей Качинских, потомок которого стал проживать в имении Шереметьевых, работая то ли садовником, то ли лесничим. Фамилию им поменяли при последней дореволюционной переписи, пояснив, что «поляков тута нету теперь». Папин папа попытался восстановить свою первоначальную фамилию, но почему-то не получилось.
Вскоре после смерти бабушки в стране начались бурные времена, и мировую войну 1914 года детская семья папы встретила практически без средств существования, не считая того мизера, что они зарабатывали летом от продажи даров природы, за которыми часами ходили по лесу все четверо. Сестра Анна занималась домашним хозяйством, старший брат Василий рано стал батрачить в Юрино, младший Анатолий помогал сестре.
В такой ситуации папа оказался как бы лишним: в батраки его по малолетству не брали, а дома помощник уже был. Наконец папу кто-то из деревенских пристроил в усадьбу Шереметьева, где господа уже не жили, но замок и округу содержали в порядке. Там он выполнял разную работу «за хлеб и крышу над головой». Надо сказать, что замок произвел на него неизгладимое впечатление на всю жизнь.
Осенью 1917 года революция ворвалась и в усадьбу, которая подверглась жуткому разграблению. Папа остался без работы, а поэтому, имея за плечами 12 лет нелегкой жизни, он подался в Нижний Новгород, где не только устроился на работу, но и экстерном окончил школу, закончил какие-то специальные военные курсы, после которых оказался на службе в органах.
В 1937 году он женился на маме и одновременно поступил на истфак пединститута, который закончить помешали войны — сначала финская, а потом Великая Отечественная… Папины братья тоже воевали. К сожалению, Анатолий погиб, а вот Василий, слава Богу, вернулся в родную Быковку, где и закончил свою жизнь.
Мой папа, пройдя финскую войну и уйдя добровольцем на Великую Отечественную, пришел с войны в конце 1944 года, после трех ранений и тяжелой контузии. Помню, как он вскакивал ночью, ставил одну ногу на табурет и кричал: «Наводка! (следовали какие-то буквы и цифры), квадрат, приготовиться! Пли!» Кричал он громко, размахивая кулаком, и мне было страшно и очень жалко его.
Как правило, тут же просыпалась мама и пыталась успокоить папу. Успокаивала она его долго, а он всё кричал и кричал, как будто не видя и не слыша её. Потом он затихал, и она отводила его на кровать. Спустя какое-то время мама догадалась в такие моменты петь ему их любимую песню «Дружба». Как это ни странно, на неё он реагировал быстро: сначала замолкал, а потом начинал тихо ей подпевать.
— Что, Наташа, Николай-то опять вскакивал… — сочувствовали утром соседи.
Папу я помню очень хорошо, и на всю жизнь во мне остались наши с ним разговоры на разные темы. На мои многочисленные вопросы он начал отвечать, когда вернулся с фронта в 1944 году «комиссованный» и с ранениями. Вопросов у меня было много, и мы с ним часто, гуляя по городу, вместе искали на них ответы. При этом он всегда старался не просто ответить на мой вопрос, а незаметно делал так, что я будто бы сама додумалась до нужного ответа. Как это у него получалось, не знаю, но я всегда испытывала чувство гордости от того, что «вот подумала, порассуждала» и «сама!» нашла правильный ответ. Ну, и папа, конечно же, мне «помог» немного.
Весна 1945 года. День был светлым. Папа тогда работал в Госбанке (куда его временно перевели из Ждановского райкома партии) в том самом «Дворце», который подарили царю на день рождения фамилии, и ушел «на службу». Я с подругами — во дворе. Кто-то уже сходил на Откос за столбунцами. Они тоненькие, маленькие и еще очень кислые. Но мы с удовольствием жуем их.
Из соседнего дома мальчик принес нам то ли сосновых, то ли еловых веточек. Их хранили после Нового года в погребах на льду и ели, чтобы «не потерять зубы» и «навитаминить организм». Их жевали мы также с большим удовольствием.
Мы сидели на высоком большом крыльце бывшего архиерейского дома, где теперь жили, и обсуждали какие-то свои новости. Напротив крыльца, у выхода на улицу, стояли столбы, на которых когда-то висели ворота. Просматривалась часть улицы Ульянова с педагогическим институтом.
На улице вдруг появилось много людей, спешащих в сторону площади Минина — главной площади нашего города. Пробежал какой-то парень с флагом.
— Чего это он? — удивились мы. — Первое мая уже прошло.
— Эй, вы, мелочь! Скажите взрослым, что ПОБЕДА! — крикнул нам пробегавший мимо столбов какой-то человек.
Мы все сорвались с крыльца и с воплями «ПОБЕДА! ПОБЕДА!» помчались не по домам, а в сторону площади Минина, на которой тогда проходили все самые важные события города и страны.
На площади Минина были все. Женщины, дети, старики, старухи, инвалиды. Гремела музыка. Люди обнимались. Пели. Что-то кричали. Смеялись. Танцевали под «Смуглянку» и мелодию вальса «На сопках Маньчжурии». Кто-то играл на гармони. Кто-то плакал. Слышались крики: «Ура! Победа!» Какие-то люди брали нас на руки, подбрасывали вверх и целовали со словами: «Папка скоро вернется!»
Это был Первый День Победы в СССР.
Осенью 1945 г. папа простудился на субботнике и заболел крупозным воспалением легких. Болел тяжело. Его положили в больницу. Кто-то из врачей обратился к
Ирина Николаевна, в то время тоже молодой научный сотрудник Горьковского института микробиологии, согласилась помочь, и вскоре пенициллин был уже в больнице. Телефона у нас тогда в квартире не было, а соседский номер почему-то мама больнице не оставила.
Вскоре она ушла в больницу к папе в сопровождении одной из соседок. Там они ждали, подействует или нет пенициллин на папу. В палату маму не пускали, и они с соседкой сидели в коридоре и ожидали результатов, дремав на стульях. Наконец дверь палаты открылась, и улыбающаяся Ирина Николаевна пригласила маму войти. Оказывается, она все время, как только привезли лекарство и сделали первую инъекцию, была рядом с папой, и была первой, кого он увидел, когда к нему вернулось сознание.
Потом, когда я уже работала во ВНИИРе, мне доводилось не раз встречаться с Ириной Николаевной, ставшей всемирно известным ученым и академиком. И оказалось, что она не только хорошо помнила эту историю, но, как она вспоминала, в процессе лечения периодически заходила к нему, наблюдая, как действует антибиотик.
— Мне же Коля (брат, академик Николай Николаевич Блохин) велел подробный дневник вести, и я обязана была ему отчитаться, — улыбнулась она.
Как-то маме нужно было днем сходить на прием к врачу. Наташу она оставила с соседкой у нас дома. Сестренка уже спала, и чтобы я её не разбудила, меня мама взяла с собой. По дороге она позвонила из телефонной будки (они в большом количестве были расставлены по городу, и позвонить из них можно было за 15 копеек, а после реформы 1961 года — за 2 копейки) папе, и он сказал, что «не дело детей водить по поликлиникам, когда они не болеют».
Я не болела, а поэтому мама с папиного разрешения отвела меня к нему на работу. Ждановский райком партии, где в то время работал папа начальником райплана, располагался на пл. Свободы, в здании, где потом долгое время был «Нижегородгражданпроект». Пройдя охрану — вахтера с вертушкой, я шустро поднялась в папин кабинет, который был на самом верху. «На голубятне», — говорила всегда мама о его кабинете.
В кабинете он был один и что-то писал, макая деревянную ручку с металлическим пером в чернильницу-непроливайку. Увидев меня, папа достал из ящика стола книжку (какую, не помню) и протянул ее мне со словами:
— На, почитай. Это интересная книга. А я должен работать: мне план скоро сдавать надо.
Что такое план, я тогда, естественно, не знала, но книга меня заинтересовала, и я стала её читать. Спустя какое-то время я посмотрела в сторону папы и застыла с открытым ртом: у него на столе спокойно сидела маленькая мышка. Серая, в чернильных пятнах, она аккуратно съедала крошки с листочка бумаги, который держал мой папа.
Мне стало интересно, почему мышка вся в чернильных пятнах, и я подошла ближе. Учуяв меня, мышка юркнула папе под руку и оттуда сала смотреть на меня черными глазами-бусинками.
— Не бойся, Машка, она тебя не тронет, — сказал папа и добавил: — Она сама любит всякую живность.
Машка, как мне показалось, поняла папу и внимательно посмотрела на меня, а когда я протянула к ней руку, чтобы погладить, она сжалась в комочек, но не убежала.
— А почему Машка вся в чернилах? — спросила я.
— Да потому, что я иногда о нее перо чищу, — ответил папа.
В те годы еще не было ни гелиевых, ни шариковых ручек. Большой редкостью были ручки-«самописки» с заправляемым баллончиком чернил и ручки с «вечным» пером, а поэтому практически все — от школьников до чиновников — писали обычными деревянными ручками с металлическим наконечником, куда вставлялось стальное перо.
Школьники писали пером № 88, с напряжением выписывая каждую букву по технологии «нажим-волосок», а взрослые пользовались пером «скелетик», которое не давало ни нажима, ни волоска. По окончании письма перо надо было чистить, чтобы на него не налипали чернила. Для этого в канцтоварах продавались специальные перочистки — несколько кружков из мягкой ткани или замши, скрепленных по центру.
Вошла мама, и Машка быстро юркнула в ящик письменного стола.
— Зачем ты ее держишь, — строго спросила мама (она панически боялась мышей), — да еще подкармливаешь?
— А знаешь, Ната, как только я с ней подружился, так сразу мыши перестали у меня грызть бумаги, да и кроме Машки я теперь никого не вижу.
— Ой, какая она умная! — восхитилась я и тут же предположила: — Это она всем своим знакомым мышкам сказала, чтобы они не трогали у тебя ничего!