Появлялись какие-то наброски, обрывки, эскизы, и некоторые фразы, образы и сюжеты были очень удачны, но все это было не то. Не было лада, какого-то единого одухотворяющего начала. Куча ярких изразцов — еще не печь, и цветистые слова — еще не поэма.
«Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается», — вспомнил Немчинов любимую бабкину пословицу и усмехнулся. Бабка была хитрая — ко всякой работе подступала осторожно, будто крадучись. Все обминала, обкатывала в сердце и только потом решалась делать. Может, оттого и получались такими вкусными и румяными пирожки (один к одному, как солдатики на параде!), такими пуховыми одеяла и такими нежными песни — словно душа уносилась в небесную даль и возвращалась из нее промытой до хрустального блеска.
Но у Немчинова и сказка скоро сказываться не желала! «Потосковать надо, помаяться вначале, чтобы песня сложилась», — говорила бабка. И действительно, «тосковала» — сидела несколько дней задумчивая, нахохлившаяся, словно вслушивалась внутрь себя, потом судорожно вздыхала и заводила негромко:
Белым снегом, бе-елым снего-о-м
Ночь ме-е-тельная ту стежку заме-ела…
Вытягивала голосом так душевно, будто невидимый узор в воздухе ткала, всю долю женскую вкладывала в песню. А потом аккуратно отирала платком уголки губ и говорила строго:
— Так и любое дело делать надо, чтобы красота была. Чтобы сердце летело и плакало от умиления. А иначе — какой же прок?! Баловство только.
Ах, бабка, бабка!.. Далеко же ты глядела! Вот и сейчас не было прока от немчиновских писаний. Как он ни старался, сердце молчало, и оттого все написанное рассыпалось как карточный домик.
Вконец разозленный, Немчинов решил уехать на природу. Такие вылазки он устраивал время от времени и называл их почему-то благорастворением воздухов. Вообще он любил иногда щегольнуть изречениями то из Библии, то из латыни, то еще из кого-то или чего-то. Это поднимало его в собственных глазах и глазах окружающих. Но как бы то ни было, удаленность от городского шума и сутолоки действовала на него благотворно.
Дача его друзей пустовала с осени: хозяева перебирались на нее только в июне, а до этого лишь раз в месяц наведывались — проверить, все ли в порядке. Немчинов попросил разрешения пожить там неделю, быстро собрал небольшую сумку с продуктами и одеждой и отправился в путь.
Стояли последние дни зимы, обычно такие неровные в его южном крае. Собственно говоря, большая зима уже давно миновала, а сейчас было перезимье — отчаянная борьба холода с наступающим теплом. Но холод словно почувствовал — перед смертью не надышишься, и обрушивал на землю то снег, то злющий ветер, то колючую ледяную пыль — мельчайшие крупицы тумана. Пыль эта пахла йодом и странствиями — сказывалась близость моря. Но именно она и вселяла радость — значит, не за горами весна, и море, скинув серый туман, снова заблестит всеми цветами радуги.
Дача дохнула на него нежилым духом. В комнатах было сыро и стены покрылись плесенью. Она расползалась белыми мохнатыми волнами и напоминала экзотические цветы. Немчинов выбрал самую маленькую комнату, перетащил в нее электрическую печку и стал ждать, пока она раскалится.
Сад за окном был тоже зябким и неуютным, но весна угадывалась уже повсюду. Она бросала на землю лазурные тени, чуть слышно звенела в тающем снеге, в мокрых и бурых стволах деревьев, в примятой и черной прошлогодней траве. Даже несколько груш, которые позабыли снять с дерева, тоже поблескивали на робком солнце сухими и морщинистыми боками, словно хвастались друг перед другом: «А мы-то еще ничего! Глядишь, может снова соком нальемся!» Чирикали птицы. И главное — холодными розовыми цветами уже был покрыт миндаль! Он первым, еще в феврале, открывал бал весны.
Немчинов с наслаждением вдохнул острый, льдистый воздух и тут же протянул руки к печке. Тепло разливалось по телу и что-то неуловимо прекрасное рождалось сейчас в этой еще не протопленной комнате с покрытыми плесенью стенами. Он почувствовал, что работать будет легко —
И вдруг… Тьфу! Как некстати в его жизнь стало вторгаться это «вдруг»! Он услышал негромкие голоса, доносившиеся с соседней дачи. В разреженном предвесеннем воздухе они раздавались особенно отчетливо, видимо, говорили на террасе.
Спорили две женщины. Одна, судя по голосу, постарше, более усталая, другая — молодая и, как Немчинов мгновенно предположил, красивая. Только красивые и самолюбивые женщины могут обладать таким нервным, звенящим и отрывистым тембром. Голос то рассыпался серебряным колокольчиком, то визжал как стекло.
Голос постарше был бесцветным, миролюбивым, но твердым:
— Дочушка, не кипятись! Давай все обсудим спокойно. За что ты взъелась на Чернова? Что он сделал плохого? Роли твоей не отдал никому, просто предложил еще подумать, поработать. Что здесь страшного?
— Мама! — алой лентой взвивался молодой голос. — Как ты не понимаешь?! Он же издевается! Он пытается выжать из меня все соки! Я ничего не смогу сыграть, если так буду копаться в каждом движении, каждое слово анализировать. Тогда от меня самой ничего не останется. Ну, как тебе еще объяснить?! Роль получается, когда она мгновенно ложится на сердце! Вот я почувствовала, что Каролину надо играть именно так — безумной от любви, поглощенной любовью, я так ее и играю. А Чернову не нравится! Хмурится, пальцами хрустит, как еще не доломал их совсем! Спрашиваю, что не так? А он: «Не знаю… Все так, но все равно не так. Что-то надо, а что — не могу понять! Измените рисунок роли!» Как изменить, что?! Если сам режиссер не может понять — так я в чем виновата?! Творческая натура, черт бы его побрал! Что хочет, сам не знает! На три дня репетиции отменил, чтобы думали над ролью. Что тут думать?
— Значит, ценит тебя как актрису, раз предлагает подумать, изменить рисунок роли. А Байрон кто?
— Русинов. Он недавно у нас, ты его не знаешь. Да не в Байроне дело, Чернов всеми доволен, кроме меня. Я тебе точно говорю — это все интриги! Он напрямую не действует, измором берет, чтобы я сама отказалась! Не дождется!
— Конечно, не дождется! Да успокойся ты, сейчас чаю попьем, все образуется. Расскажи мне толком, что с Каролиной?
Немчинов весь превратился в слух. Он почувствовал, даже угадал, о чем пойдет речь. Когда-то он увидел фильм «Леди Каролина Лэм», и тот заинтересовал его настолько, что Немчинов несколько месяцев серьезно изучал письма и дневники Байрона и даже собирался написать историческую повесть.
Задумка потом была отодвинута, ее перекрыли другие сюжеты, но, как говорится, «мечта увяла, но не разбилась». Немчинов еще думал вернуться к повести. Или хотя бы сделать рассказ. И вот, пожалуйста, чем не новый сюжет: вывести историю Байрона и Лэм через призму разговора двух дачниц? По крайней мере, оригинально!
— Понимаешь, мама, мне надо сыграть женщину, сгорающую от любви, растворенную в ней. Вот Каролина, аристократка, у нее добрый, любящий, очень хороший муж, но сердце ее отдано Байрону. Они встретились на каком-то светском рауте и всё! С первого взгляда ее ослепила любовь. Она не могла есть, пить, дышать без него, она готова была унижаться, вымаливая у него крохи внимания, она готова была ему служить как собака. Байрону это вначале льстило, он писал ей чудесные письма. А потом быстро наскучило, он попытался разорвать их связь, но она стала одержимой. Ни мужа, ни близких, ни света больше не существовало для нее. Она закатывала ему истерики, сцены ревности, резала себе вены, бежала за его каретой, лишь бы только доказать свою любовь, чтобы он вновь вернул ей свою милость. Потом перестала есть, медленно сходила с ума. Весь мир отвернулся от нее, только муж жалел, терпеливо сносил все ее выходки. Но потом свекровь все же настояла на разводе, потому что поведение Каролины вредило карьере ее сына. И Каролина тихо угасла от разбитого сердца. Мама, ты понимаешь — от разбитого сердца! И я так и играю! А ему все не то, не то! Что он от меня хочет?! — и серебряные колокольчики в голосе вновь сменились визгливым стеклом, а затем и плачем.
— Только плакать не хватало! — голос матери звучал умиротворяюще. — Все у тебя получится. И послушай-ка, вот что я тебе скажу. Не любила эта Каролина Байрона! И вообще никого не любила!
— Как? — молодой голос от неожиданности даже перешел в сип.
— Так. И поставь ты чашку, прольешь кипяток на себя! Понимаешь, доча, — мать явно волновалась, но голос ее звучал четко, — она, как Анна Каренина — ни себя, ни других не любила. И не жалела. Она даже не себя в любви, она любовь в себе любила, а это совсем другое! Пестовала свою любовь, носилась с ней как с писаной торбой, холила, лелеяла, вот она и разрослась в ней как ядовитый гриб, выбрасывающий во все стороны ядовитые споры! И себе жизнь отравила, и другим! Всех измучила. Любовь радость должна приносить, свет, тепло, а не губить. Вот ты говоришь — безумная от любви, поглощенная любовью… А кому от этого хорошо?..
«Но многих, захлебнувшихся любовью, не докричишься, сколько ни зови», — всплыли в памяти Немчинова знакомые строки. «Как часто мы читаем стихи, наслаждаемся их музыкальностью, ритмом, но не понимаем глубинного смысла. А он вдруг открывается нам совсем неожиданно, как на полотнах старых мастеров под слоем красок и лака иногда проступает другая картина», — подумалось ему.
— Как ты сказала? «Угасла от разбитого сердца», — голос матери становился все увереннее, и разреженный воздух доносил каждое слово. — Нет, доча, такое сердце разбить невозможно! Потому что оно — как сиропная жижа, в которой можно увязнуть и которая утопит всякого, кто в нее вступит. Я Байрона не оправдываю, возможно, он просто поиграть с ней решил, честолюбие свое тешил. Но, может, хорошо, что они вместе не остались! Никогда бы тогда никакого Байрона не было! Она бы за каждым шагом его следила, не дай Бог он на кого взглянул или улыбнулся — он ведь поэт, ему впечатления новые нужны, а она сцены бы ему устраивала, истерики закатывала! Или того хуже — рыдала бы постоянно: «Ах, ну, конечно, я тебе неинтересна, ты ко мне привык, тебе с другими веселее». Это же с ума сойти можно!
— А что — лучше, когда мужчина по сторонам смотрит, налево и направо со всеми подряд любезничает? — съязвил молодой пылкий голос.
— Не лучше. Но тут уже выбор за женщиной. Хочет яркого и талантливого — должна знать, что на его свет многие будут слетаться. Не она одна медом намазана, есть и другие. И тенью его нельзя быть, чтобы не наскучить. Хочет спокойствия — пусть выбирает тихого, серенького, звезд с неба хватать не будет, но сама она будет для него звездой. А так, чтобы и то, и другое — так не бывает. Я, доча, Америки не открываю, это все известно давно!
Мать перевела дух. Стало слышно, как зажурчала вода, видно, мыли посуду. В воздухе потянуло жареной картошкой с мясом и тихонько звякнули вилки.
— Может, Чернов хочет, чтобы я сыграла Каролину именно такой? — неуверенно протянула дочь. — Любящей свою любовь?
— Может… — голос матери звучал устало. — Подумай. Тебе играть. А вот кто любил ее по-настоящему — это муж. Жаль, — прибавила она задумчиво.
— Кого? Мужа или ее?
— Просто жаль… — взрослый голос звучал все тише. — Устала я что-то, доча, прилечь хочу. Не сиди здесь долго, простудишься. Надышались мы с тобой сегодня воздухом, на неделю весенним кислородом запаслись! Да не переживай ты, все образуется и сыграешь ты отлично.
Послышался звук удаляющихся шагов, и вскоре все стихло. Немчинов так и стоял, прижавшись к окну. Комната уже нагрелась, и на стенах появились мелкие капли, а от отсыревших за зиму хозяйских подушек поднимался легкий пар.
Вечерело. Воздух стал совсем синим и прозрачным, и в сапфировом, еще по-зимнему высоком небе одна за другой зажигались звезды. Они сияли так празднично и ярко, словно тоже принарядились перед весной.
В эту же ночь Немчинов безжалостно уничтожил все наброски, эскизы и отрывки, с которыми он приехал, и решительно положил перед собой белый лист бумаги. Он так и не научился сразу же писать на компьютере. Вначале писал от руки и только потом набирал текст на экране.
«Белым снегом, бе-елым снего-о-м», — пропел он про себя бабкину песню и потер руки. Слова ее о том, что любое дело надо делать так, чтобы красота была, вспомнились ему. Сердце гулко и мерно стучало, предчувствуя миг творчества.
Немчинов писал всю ночь. Небо за окном посерело, и на востоке появилась тонкая желтая полоса. Занимался рассвет.
Писатель удовлетворенно посмотрел на небольшую кипу тонко исписанных листов. Перед ним лежал новый, только что рожденный рассказ, и бледно-золотой солнечный луч освещал его, благословляя на жизнь.
Имя рассказу было — «Моя Каролина».