Вставали утром — Отец и четверо сыновей трудились на своей земле. Ее выцарапал себе в награду еще прапрадед Отца, батрачивший на какого-то князька. Имение у князька было небольшое и душонка тоже мелкая, он издевался над прапрадедом как мог, но под старость вдруг расщедрился и отвалил три десятины земли. Да еще произнес слезливую речь, мол, дарю тебе, верный раб мой, живи и пусть род твой живет и не переведется!
Прапрадед, как водится, пополз через всю залу, чтобы к ручке благодетеля припасть, да по дороге чуть коленом вазу китайскую напольную не задел. «Дурак, куда прешь! — заорал князек, но милость на гнев не сменил, землю за верным рабом оставил, разве что пробурчал беззлобно: Быдло быдлом и останется!
Милость княжеская оказалась сухой, каменистой выжженной и бесплодной почвой. На ней отродясь ничего не родилось, кроме чертополоха и неистребимой руты, да и тех ветер распластывал вровень с нею. И вот с этой почти библейской пустыней прапрадед повел борьбу.
Годами, десятилетиями мотыжил, перекапывал. Из дальних озер привозил в корзинах плодородный ил, удобрял, унавоживал. Создавал, творил, пестовал, протирал в железных ладонях неподатливый грунт. И откликнулась земля на его старания, повеселела, стала доброй, легкой, родящей.
Оставил прапрадед, бывший батрак, своим потомкам прекрасно возделанный сад и дом, завещал как молитву: «Бог труды любит. Работайте и кормитесь», — и отошел в лучший мир на деревянной кровати под любимым яблоневым деревом. Случилось это в месяц цветения яблонь, и застывшее лицо озарилось розовым светом. Так простился сад со своим создателем.
И потомки оставались верны завету — не пропали даром труды прапрадеда. И не перевелся род его — сколько поколений босых ног пробежало, прошло, прошаркало по крепким деревянным половицам. И как две сотни лет назад, все собирались за большим крепким столом на кухне. Стол прапрадед сколотил тоже сам. На века.
Первым по обыкновению за накрытый стол садился Отец. Оглаживал крахмальную скатерть заскорузлыми руками — придирчиво оглядывал снедь. Он любил, чтобы всего было как полагается: зелень, сыр, соленья в большой тарелке, хлеб с румяной корочкой. Чтобы от густого супа исходил ароматный пар, а под полотенцем дожидался бы своего часа пирог. Убедившись, что всего вдоволь, Отец еле заметно поднимал правую руку. Это было знаком для семьи. Второй садилась Мать, а следом и дети. Какими бы уставшими не были, вперед Матери никто не двигался с места. В этом было уважение к ее труду.
Мать вставала засветло и умела, кажется, все: стряпала, стирала, шила, перелицовывала старую одежду, вязала, прибирала, сушила, солила, доила корову, возилась на огороде, делала целебные настойки, помогала детям с учебой. И еще успевала вдалбливать в голову сыновей нехитрые железные истины: «учись!» «не обманывай!», «не сиди без дела!», «будь приветлив с людьми», «под других не прогибайся, но и людей от себя не гони».
И выросли сыновья, разлетелись на все стороны света. Не так, чтобы вообще разлетелись, просто один жил к северу от родительского дома, другой на юге, третий — на западе. А младший, четвертый сын, как положено, остался при родителях. Все обзавелись семьями, стали уважаемыми людьми. Но собирались в родительском доме часто — манил он теплом и уютом, каким-то крепким покоем, будто за его дверьми оставались все тревоги и волнения. И снова дрожали половицы от топота больших, маленьких и крошечных ног. Семья! Радовалась, верно, на небесах уставшая душа прапрадеда-батрака. Не перевелся его род!
Но в этот тихий осенний день собрались за накрытым столом только пятеро. Отец и четверо сыновей. Ни жен, ни детей не было. Даже младший услал семью погостить к родителям жены.
Не было и Матери. Это был первый день рождения без именинницы. Все положенные поминки давно справили, но сегодняшний стол не был поминальным.
— Она вас вырастила, вынянчила, вот и приезжайте сами, пусть душа ее на вас полюбуется, словно вы еще маленькие, — отрезал Отец. — Посидим один раз только сами, как раньше.
И сели они за накрытый стол. Сыновья постарались: один привез телятины и кур, другой — коробку масла и вкусный жирный сыр, третий — овощей и фруктов. И младший не ударил в грязь лицом — исходили ароматным духом миски с соленьями, мерцало в старинной бутылке домашнее вино. И над всем этим витал дух Матери, словно и она была рядом с ними — неутомимая хлопотунья-хозяюшка. Незримая, обнимала она своих поседевших, кряжистых сыновей, и им было тепло.
— За дом! — Отец обрушил на стол еще крепкий кулак. — Пусть всегда под этой крышей собирается наш род.
— За дом! — грянули четверо мужчин, и духу Матери было радостно.
— Рассказывайте, как и что у вас? — утолив первый голод, спросил Отец. — Когда здесь ваши семьи, я не могу спросить. Говорите сейчас, не таясь. Как живете?
Первым взял слово старший брат. Это был худощавый, высокий мужчина лет 50-ти. Он был таким загорелым, что выгоревшие усы и волосы казались белыми. Он работал в цеху облицовочного камня — нарезал ровные гладкие плиты, и каменная пыль навеки въелась в складки его лица.
— Живем со своей старухой, — он покатал в темных пальцах хлебный мякиш и задумался. — Нормально живем, все как у всех, дом достроили, аренду за землю выплачиваем. Жаловаться грех. Можно на следующий год и о свадьбе сына подумать. Пора уж. Да и дочка выросла. Так что, отец, Бог даст, на следующий год на свадьбу соберу вас.
— Свадьба — это хорошо, — покачал головой отец. — И работа — это хорошо. И свой дом на своей земле. Плохо, что ты жену называешь старухой. Я мать за всю жизнь старухой не назвал. Ни в глаза, ни за глаза.
— Я в шутку, — поспешил оправдаться старший.
Но Отец продолжал:
— Ни в шутку. Оттого она и осталась красавицей. А жизнь у нас была труднее вашей.
Все согласно кивнули. Мать действительно была редкостной красавицей и несмотря на хозяйственную сутолоку сохранила свою красоту.
Некоторое время все сидели молча. Над столом пролетел тихий ангел.
— Ну, а ты? — обратился отец ко второму. — По-прежнему пишешь стихи?
Тот улыбнулся снисходительно. Это был респектабельный мужчина 48 лет, полноватый, лысеющий, с детскими конопушками на коротком носу. По всему видно было, что он доволен жизнью — дела его шли неплохо, он открыл собственный магазин восточных сладостей и сувениров, и торговля шла бойко.
Когда-то в юности он писал стихи, печатался в местных журналах и даже хотел поступить в Литинститут, но Мать яростно воспротивилась.
— Ты сойдешь с ума! — приговаривала она сердито. — Посмотри на себя — кожа да кости, ночами не спишь, все бубнишь себе под нос что-то, то плачешь, то смеешься. Бумагу марать — не работа это для мужчины! Заболеешь — кто тебя лечить будет? На братьях повиснешь? Займись делом!
Он спорил, доказывал, говорил, что без стихов жить не может — Мать была неумолима. Специально шумела и гремела на кухне, едва заметив, что у сына опять «замечтательное настроение». Он жаловался, что любое вдохновение бессильно против сковородок матери. Однажды, когда он, отчаявшись, решил сжечь свои опусы и уже подносил спичку к груде бумаг во дворе, Мать бросилась к нему как тигрица с криком: «Не смей! Жалко!»
Бумаги он не сжег, Мать стряхнула с них пыль и спрятала где-то у себя. Но стихов он больше не писал, а вскоре и совсем охладел к творчеству. Пошел по торговой части и стал преуспевающим человеком, на радость родне. О юношеском рифмоплетстве он вспоминал со снисходительной улыбкой и старался перевести разговор на другое, будто стыдился чего-то.
— А не жаль? — как-то спросил Отец у Матери. — Может, из него поэт и вышел бы. Печатали ведь.
— Не вышел бы, — отрезала Мать и пригорюнилась. — Стихи как песня — из сердца должны литься, а он мучился над каждым словом. Вот дерево цветет, потому что не может не цвести, вот так и стихи надо писать. Тогда они нужны и тебе, и людям. А он носился как безумный, худой, бледный, себя изводил. Не талант это, а баловство одно! Хорошо, что выбросил из головы эту блажь. Живет сейчас — дай Бог каждому! На своем месте. А то, что написал — храню! Мой ребенок трудился, мне это дорого.
«Далеко же ты, Мать, глядела, — подумал Отец, слушая гладкий рассказ сына о торговле в магазине и успехах детей в школе. — Одним рифмоплетом стало меньше, а довольным жизнью человеком — больше».
— Давайте, дети, выпьем за Мать. Ее дух сейчас здесь, с нами. — Отец, не чокаясь, опрокинул стакан вина, закусил тушеным мясом. Остальные последовали его примеру.
— А ты что же? — повернулся Отец к третьему и улыбнулся любяще. Третий сын больше всего походил на Мать и был самым красивым. Красота его была особенной: в обветренном лице сорокалетнего мужчины вдруг проскальзывало что-то возвышенное и хрупкое. Нос благородной формы, тонкие, но изящного рисунка губы — от всего его облика веяло свежестью. Так иногда море сквозь плотный запах йода, нефти и рыбы доносит аромат бриза, и на душе становится легко и весело.
— Как у тебя? Про работу не говори, знаю, тебя любят в школе (сын работал учителем). Как твоя?
Сын промолчал. Потом начал что-то быстро говорить про то, что они с женой души не чают друг в друге, что в семье царит полное взаимопонимание. И чем быстрее он говорил, тем яснее становилось, что все это ложь.
Все давным-давно знали, что жена у него некрасивая и злая — сущая Баба-Яга, что изводит мужа и детей бесконечными придирками. Знали и то, что она давно больна какой-то женской болезнью, и от этого характер ее становится только хуже. Но что-то удерживало нестарого еще мужчину рядом с Бабой-Ягой, а что — дети ли, жалость, привычка или любовь — этого он и сам не знал. И только упорно пытался уверить всех, что у него все хорошо.
Отец испытующе посмотрел на него и промолчал. Молчали и братья. Есть минуты, когда даже участливое слово жжет как расплавленный свинец, и что самое лучшее утешение — деликатное молчание.
Отец медленно перевел взгляд на младшего. Его жизнь была ему известна лучше других. Он постоянно был на виду. На глазах Отца он из долговязого паренька превратился в солидного отца семейства, располнел, даже стал ниже ростом и, как говорят в народе, заматерел.
Был он молчаливым, неулыбчивым, но слово у него не расходилось с делом, и не было случая, когда бы он отказал кому-то в помощи. Правда, бездельников гнал в три шеи, помогал тем, кто действительно трудолюбив. В трех детях своих души не чаял, но воспитывал в строгости, с малолетства приучал к работе.
Они все сейчас сидели перед ним — его мальчики, его сыновья. Все четверо, положив перед собой на стол натруженные руки. «Как в детстве, — усмехнулся Отец, — когда Мать требовала показать чистые руки перед едой».
Четверо взрослых мужчин, а он пятый — во главе стола, еще крепкий и сильный, а над ними дух Матери, он рядом с ними, он обнимает их за плечи и тревожно заглядывает в глаза: «Все ли в порядке? Обещайте мне, что все будет в порядке!» И Отец знает, что строже всех она спросит с него.
— За нас! — еще раз сказал Отец и стеклянная посуда в шкафу зазвенела. — За нас, — повторил он уже мягче. — Чтобы каждый из вас пришел бы на помощь другому в трудную минуту и не обидел бы дурным или зряшным словом. Чтобы ни один из вас не посмотрел на другого свысока, и чтобы никто не унижался друг перед другом. Чтобы был полон жизни этот дом и зеленел сад. Обещайте мне и Матери, чей дух сейчас среди нас.
— Аминь! — откликнулись сыновья.
Все поднялись и сдвинули стаканы. Пили торжественно, прочувствуя каждый глоток. Пятеро мужчин и шестая — женщина, Мать, так много любившая, так много трудившаяся на своем веку. Она была рядом со своими родными, она оберегала их и тревожилась за каждого.
Но синие сентябрьские сумерки (такие грустные, что сжималось сердце) вдруг засияли мягким золотым светом. Это взошла луна, озарила дом и мгновенно стало ясно — Дух Матери счастлив сейчас.