Он отдал их всех в гимназию, нанял для них учителя музыки, рано начал учить их языкам, так что старшие сыновья уже в отроческие годы свободно говорили по-французски.
Все рухнуло в одночасье. Отец разорился и вынужден был тайно бежать от кредиторов из Таганрога в Москву. Из обеспеченной семьи они враз стали бедняками, причем такими, о которых, потешаясь, судачил весь Таганрог.
Один из современников писал, что разорение Павла Чехова произошло после следующего. Он закупил как-то бочку дорогого прованского (оливкового) масла в надежде выручить хорошие деньги. В бочку с маслом упала мышь, да так и утопла там. Масло было безнадежно испорчено, но хозяину лавки было жаль выбрасывать целую бочку дорогого продукта. Тогда Павел Чехов нашел остроумный выход из этого положения. Он пригласил к себе священника и попросил его провести над маслом обряд очищения. Через несколько дней после обряда Павел Чехов собрал у себя знатных людей города, намереваясь потчевать их блюдами на этом самом масле. Никто, включая того же священника, не притронулся к яствам, несмотря на то что хозяин уговаривал: «Кушайте, господа, не брезгуйте! Масло теперь очищенное». История скоро разнеслась по городу, в лавку перестали заглядывать покупатели, а самих Чеховых еще долго дразнили: «Вы те самые Чеховы, у которых мышь в масле сдохла?» Разорение было неминуемо.
Шестнадцатилетний Антон Чехов вынужден был остаться в родном городе, чтобы окончить гимназию. Юноша, чей отец спасся позорным бегством и на которого мгновенно обрушились все тяжести взрослой жизни и насмешки обывателей. Трудно выстоять. Чехов выстоял с достоинством, оберегая свою независимость, внутреннюю свободу, особо не сходясь близко ни с кем. Все, что казалось ему посягательством на его свободу, вызывало в нем настороженность, подозрительность. Эта черта осталась характерной для него до конца его дней. Слишком тяжелым было подавление его свободы в семье и в гимназии!
Есть древнее ирландское сказание, где старый король дает наставления молодому, каким, по его мнению, должен быть истинный правитель. Среди этих наставлений есть и такое: «Не будь слишком суровым — от тебя отшатнутся. И не будь слишком добрым — тебя растопчут». Злость «доброго Чехова», гуманиста Чехова, доктора Чехова — не от внутреннего ли желания обезопасить себя, защитить свою независимость, внутреннюю свободу, не дать себя растоптать? Ох, как это дьявольски тяжело! Как это трудно — держать лицо, когда живешь в отчаянной нужде и пишешь на краешке подоконника смешные рассказы в разные журналы и газеты за копеечные гонорары. Когда распродаешь остатки домашней обстановки, занимаешься репетиторством, бегаешь по урокам и стараешься не обращать внимания на косые взгляды «хозяев», брошенные на твои продранные башмаки. Когда отсылаешь все собранные деньги в Москву и мучительно мечтаешь о стакане сладкого чая. Когда обиваешь пороги, униженно вымаливая о назначении именно тебе стипендии, которую выплачивает Таганрогская городская управа. Когда долгими ночами заучиваешь неподатливые, ускользающие из памяти латинские наименования костей, мышц и болезней, желая стать дельным врачом, а не шарлатаном.
Злой Чехов? Да, если угодно! Да, если под злостью понимать умение держать спину под ударами судьбы! Не опускаться до пошлости, мелочных дрязг, развращающих душу и тело и ничего не дающих взамен. А ведь именно ему, Чехову, так легко было бы соскользнуть и в пошлость, и в дрязги, и в болото обыденности. Кому, как не ему, недавнему Антоше Чехову, сыну мелкого лавочника, знать эти стороны человеческого бытия. Кому, как не ему, заметившему впоследствии в письме: «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости. Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям… выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая».
Было бы гораздо удобнее примириться со своим положением и во всем винить судьбу-злодейку. Мол, и хотелось бы стать чище и совершеннее, да выше судьбы не прыгнешь. Всяк сверчок знай свой шесток! Но, нет! Это злой Чехов, гордый Чехов, великий Чехов! Тот Чехов, который «по капле выдавливал из себя раба». (Кстати, жутко не любила и не люблю эту фразу, за отсутствие эстетизма. Антон Павлович — признанный эстет и в творчестве, и в жизни — но уж очень сильно от этой фразы веет клиникой кожных болезней!) Тот Чехов, который провозгласил как заповедь: «В человеке все должно быть прекрасно: и душа, и мысли, и одежда». Тот Чехов, который определил кредо нового вида литературы — маленького рассказа, вбирающего в себя целую повесть или роман: «Краткость — сестра таланта», «Искусство писать — это искусство сокращать».
Он добился доселе небывалой в прозе емкости формы, он научился несколькими штрихами, особенно путем сгущения типичности давать исчерпывающие характеристики людей. И наконец, он, научившийся бережно врачевать человеческое тело, трепетно вознес и человеческую душу на достойную ее вершину. Ибо цена человеческой душе высока. Не стоит продавать ее задешево, не стоит разменивать на мелочи и позволять топтать ее, из боязни прослыть отстраненным, гордым или даже злым.
Господи, неужели люди всегда будут видеть только то, что им удобно, привычно, доступно их разумению?! Неужели так и будут называть: холодностью и отстраненностью — тактичность и деликатность; умение опрятно и достойно выглядеть — заносчивостью и эгоизмом; а искреннее (только действительно искреннее, а не с целью возвеличить себя) желание помочь — злобой и стремлением причинить боль?!
Да, Чехов умел причинять боль, он был врач. Думаю, он, подобно легендарному Жене Лукашину из рязановской «Иронии судьбы», мог бы повторить: «Я — врач. Мне часто приходится делать людям больно, чтобы потом им было хорошо». Но Чехов не причинял боли без надобности, из пустозвонства, из желания блеснуть красным словцом. Редкое качество — он умел чувствовать чужую боль как свою, а своих болей, учитывая тяжелый туберкулезный процесс в легких, у него было предостаточно.
Чехов никогда не забывал, что любовь к человечеству лишь тогда плодотворна, когда она сочетается с живым участием к судьбам отдельных людей. Жалость к конкретному человеку была его культом. Даже простые люди, никогда не читавшие Чехова, чувствовали в нем своего, «сострадальца». Куприн рассказывает, что когда в Ялте в присутствии Чехова на борту парохода какой-то офицер ударил по лицу одного из носильщиков, тщедушного татарина, тот закричал на всю пристань:
— Что? Ты бьешься? Ты думаешь, ты меня ударил? Ты вот кого ударил! — и указал на Чехова, потому что даже он понимал, что для Чехова чужая боль — своя.